«Райские хутора» и другие рассказы - Ярослав Шипов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Летят утки
Поздней осенью ехали на редакционной машине в отдаленное село. Если весь наш район — глухомань, то это село — глушь внутри глухомани. Туда не всякий месяц и попадешь, да если и попадать, — ехать надо на большом вездеходном грузовике. Грузовика такого в редакции местной газеты, понятное дело, не имеется, есть только разбитый уазик, добираться на котором до этого хозяйства затруднительно, и потому поездку все откладывали да откладывали. Наконец полное замалчивание событий, происходящих в глуши, вышло за рамки приличия, и редакция отрядила машину, чтобы узнать, чем там закончилась уборочная кампания. По дороге захватили меня — редакционный шофер знал, что я давно ожидаю такой оказии. Кроме старого водителя, человека известного и уважаемого в здешних краях, ехал корреспондент — человек тоже известный. Прежде он исключительно сильно пил, превосходя в сем занятии едва ли не всех земляков. Потом, с медицинской помощью, пить перестал, но двинулся соображением ума: стал собирать митинги, требовать свободы слова и прав человека. Это было вполне в духе нового времени, и его взяли в газету, на страницах которой он с тех пор регулярно печатал призывы к расширению всевозможных свобод. Жил он, я знаю, с мамой — кто ж еще с таким человеком станет жить?.. Но и мама, похоже, терпела его с трудом.
— Вот скажите, — обращается он ко мне, — на каком основании она может говорить, что было бы лучше, если бы я спился, — представляете?..
— Конечно, лучше, — подтверждает шофер, — раньше ты хотя бы добродушный был, а теперь — остервенел, как цепная собака.
— Я не остервенел, я — прозрел и увидел, что свободы нет, и начал бороться за свободу.
— Хохлушек-шабашниц в голом виде нафотографировал, наш редактор-дурак альбомчик издал, и торгуете теперь этой пакостью — тьфу!..
Действительно, в книжном магазине стала продаваться брошюрка с фотографиями обнаженных девушек, стоящих возле стога с соломой, причем на моделях были резиновые сапоги: то ли стерня кололась, то ли ноги от босого стояния на земле попросту мерзли, однако все они — в сапогах…
— Это же замечательно, как ты не понимаешь: свобода совести — раз; свобода печати — два; и свобода предпринимательства — три… Между прочим, — снова обращается он ко мне, — мать ходит к вам в церковь, так вы там вразумите ее: она, видите ли, говорит, что устала от жизни и ждет не дождется, когда Господь заберет ее. Насколько я понимаю, это еретичество…
— Замучил старуху, — вздыхает шофер.
— При чем тут?.. Я уж и так утешаю ее, утешаю: живи, говорю, что хорошего на том свете? А она: «Там хоть демократов нет», — такая отсталость…
Между тем дорога делается все хуже и хуже — большие грузовики разбили ее, превратив колеи в канавы. Машинка наша с трудом преодолевает метр за метром, потом вдруг начинает крениться и наконец вовсе заваливается на левый бок. Откинув правую дверцу, которая оказалась теперь над нашими головами, мы выбираемся вверх и рассаживаемся, свесив ноги в разные стороны. Поначалу обсуждаем случившееся, потом — свои перспективы и тут только замечаем корову и лошадь, спокойно бредущих мимо нас вдоль кромки леса.
— Что это? — испуганно шепчет корреспондент.
— А-а! — обрадованно угадывает водитель. — Это председателева скотина! Мне рассказывали, что у него молодая лошадка ходит пастись вместе со старой коровой. Ходят самостоятельно, а смысл у них вот в чем: лошадь — она пошустрее, ищет вкусное пропитание, а как найдет — призывает корову. А корова — поопытнее, поосторожнее, лошадке при ней не так боязно. Волков нынче здесь, видно, нет — зимой, конечно, появятся… Гляньте-ко, гляньте: заинтересовались…
Лошадь смотрела на нас доверчиво и по-детски беспечно, но временами поворачивала морду к старшей подруге, которая, похоже, пребывала в раздумье и сложных сомнениях. Потом корова хмыкнула, и обе животинки, разом потеряв к нам всякий интерес, побрели себе дальше.
— Нынче, говорят, цыгане пытались лошадку украсть, а корова взбесилась, повозку цыганскую разметала, а потом обе с лошадкою и удрали. Они как-то понимают друг друга: корова, говорят, мыкнет — лошадь бросается убегать, по-другому скомандует — та останавливается, а язык вроде разный… А то вот еще весной как-то видел, когда вся птица на север тянется: летят, значит, утки и два гуся… Прямо как в песне. Только ведь утки эти летели клинышком, а гуси — крайними в том же клину. Гуси обычно побыстрее уток летают, а эта парочка — ослабели, видать. И вот стою и смотрю: им приходится перестраиваться, и как-то по-особому, — здоровенных этих птиц надобно куда-то приткнуть, чтобы от них не было неудобства, и идет разговор: одни крякают, другие гагакают, — как же это они понимают друг друга? И потом: надо же еще знать, что эти утки летят точно туда, куда и гусям определено, — на то самое место в тундре. Может, они и на свет появились в соседних гнездах, а теперь вот опознали друг дружку среди миллионов птиц… Ты вообще как к свободе передвижения относишься? — спросил он корреспондента.
— Положительно, конечно, а что?
— Если лошадь с коровою здесь пасутся, значит до деревни недалеко: сходи-ка, паря, за трактором… Да не обижайся, господин демократ: просто мне бы желательно находиться рядышком — вдруг какая-нибудь машина объявится…
Водитель был прав: подъехала машина связистов, они выдернули нас, и мы добрались до села прежде, чем корреспондент разыскал трактор. О нашем приезде народ был заранее предупрежден по телефону, и я сразу направился в клуб, где должны были по моей просьбе согреть воды для крещения. Воды наготовили целую бочку, но вот людей — не было.
— Денег, — объясняют, — в селе нет. Ни единой копеечки…
Пришлось кого-то отправить в детский сад, кого-то — по домам, собирать взрослых, хотел еще кого-нибудь сгонять в школу, но тут наш шофер говорит:
— А пойдемте, батюшка, в школу сами…
И заходим мы в покосившуюся одноэтажную хоромину: коридорчик, а из него три или четыре двери в классы. Подошли к одной двери, прислушались — тишина. Осторожненько отворяем: небольшая комнатка с дюжиной пустых парт, в углу топится печка-голландка — вся в трещинах, через которые кое — где выползает дымок… Возле открытой створки сидит на скамеечке учительница в накинутом на плечи пальто и читает троим жмущимся к огню ребятишкам «Бородино» Лермонтова… Она читает, читает — монотонно так, а они хотя и посматривают иногда в нашу сторону, но нисколько не удивляются, да и вообще не реагируют никак — будто не видят…
Мы подходим ближе. Учительница перестает читать, но головы не поднимает: сидит молча, словно в прострации. Спрашиваем, сколько учеников в школе.
— Всего — двадцать девять, — тихим голосом отвечает она, — но семнадцать — больны, и на занятиях присутствуют только двенадцать.
— Вы не будете возражать против крещения детей? — спрашиваю я.
— Мы не будем возражать ни против чего, — отвечает она почти шепотом, так и не поднимая глаз.
В тот день крестились человек семьдесят. Потом отслужили еще водосвятный молебен и панихиду, потом несколько человек впервые в жизни исповедовались…
Наконец мы поехали обратно. Корреспондент начал рассказывать про опустевший коровник, плачущих доярок, переломанные трактора…
— Ты дояркам-то насчет свобод все растолковал? — поинтересовался водитель.
— Ирония тут неуместна: реформы требуют жертв.
— Жалко, батюшка рядом, иначе — прибил бы тебя, то-то была бы подходящая жертва…
Далее мы молчали. Сложный участок благополучно объехали стороной, выбрались на трассу, но когда машина, зашелестев по асфальту, успокоилась, шофер негромко затянул:
— Ле-э-тя-ат у-ут-ки-и, ле-э-тя-ат у-ут-ки-и…
— И-и два-а гу-у-ся-а, — не удержался я.
Так всю дорогу мы с ним вдвоем и пели.
Александр
Познакомились мы с ним на празднике, случившемся из-за шестидесятилетия местного гармониста. Игрец этот был известен в области, а потому устроили большой праздник, на который приехали другие знаменитые виртуозы трехрядок и балалаек, а за ними — питерские документалисты, снимавшие значительное кино. Режиссера звали Александром, по причине молодости даже Сашей. Несмотря на праздничную суматоху, между нами быстро установились совершенно доверительные отношения.
Гулянье происходило на высоком берегу темноводной реки, неподалеку от братской могилы продотрядовцев, которые некогда с таким самозабвением увлеклись поисками зерна, что были заперты в каком-то амбаре и сожжены.
Гармонисты шпарили и наяривали, певуньи взвизгивали, плясуньи притоптывали. День был солнечный, теплый: для съемок — милейшее дело…
— Что же мы за страшный народ такой? — сказал режиссер, глядя на обелиск. — Свои своих пытались ограбить… но свои сожгли своих заживо… А потом другие свои этих своих, наверное, казнили, а третьи свои казнили других своих… Жуть какая-то… Ну почему же это мы все время против своих?..