Долина Иссы - Чеслав Милош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь. Не мучайся, дочь моя, сокрушайся о своих грехах — Господу Богу этого довольно.
Но Бронча Риттер шла сквозь туман, с усилием разрывая его руками, стремясь к какой-то недостижимой светлой точке.
— Грех, — прошептала она.
— Какой грех? — он склонил к ней ухо.
— Я сомневалась — что Бог есть-и-что-Он-меня — слышит.
Ее пальцы сомкнулись на его рукаве.
— Грех.
— Я слушаю.
— Мужа не любила-да-простится-мне.
Идти сквозь туман очень трудно. Еще, будто шелест листьев:
— Мой сын… я скажу…
Он поднял руку: «Ego te absolvo»,[85] — говорил он громко. Белый кружок облатки приближался в слабом свете приоткрытых ставней.
Мяч ударяется о гравий дорожки, отскакивает, встречает ожидающую его ладонь, трава блестит от утренней росы, поют птицы, много поколений птиц сменилось с того времени, бабка Моль, похороненная в фамильном склепе в Имбродах, разматывает шерсть, зовет: «Бронча, расставь руки, вот так», — и медленно обматывает мягкие нитки вокруг ее запястий. От бабки она получила в подарок коралловый крестик с маленьким окошечком посередине. Приложив к нему глаз, можно заглянуть в горницу, где происходит Тайная Вечеря. Иисус преломляет хлеб, и нематериальные лучи расходятся от его чела на фоне потрескавшейся стены. Великое уравнивается с малым, этот взгляд внутрь коралла со светлыми прожилками, женский голос на усталом рассвете после родов: «Сын!» — скрипят санные полозья, боязнь пространства, движения Христа не были, а есть, сжатие времени, ни часы, ни сыплющийся песок ничего не отмеряют. Губы не в силах разомкнуться, оттуда, извне приходит помощь, облатка прилипает к языку, коралл открывается и, уменьшившись, она проходит туда, к столу, а Он дает ей половину преломленного хлеба. Далеко-далеко, в другой стране лежат ее ноги, которых касается ксендз Монкевич, — большой грубый палец сына и внука пахарей и жнецов увлажняет кожу елеем.
Всякий раз, оказавшись у постели умирающего, настоятель догадывался, что он не один, что Невидимые рядком на корточках сидят на полу или мечутся в воздухе: неистовство, звон мечей. Привлеченные терзаниями, они нежатся в испарениях отчаяния, которые поднимаются там, где исчезает будущее. Их усилия и нашептывания направлены на то, чтобы человек занялся самим собой и в результате попался в собственные сети; в то же время, рисуя перед ним картины счастья, они показывают ему Необходимость, которую он не может преодолеть. Неудивительно, что они ждут не дождутся, когда несчастный проклянет иллюзию прожитой жизни и призрачное обещание свободы.
Крестным знамением Монкевич отгонял Невидимых, которые велят требовать доказательств, все новых доказательств, чтобы побеждать, когда человек начинает искушать Бога Сокровенного. Яви отблеск Своего могущества, и я уверую, что иду не в пустоту, не в гнилую землю, — Невидимые ползают и стараются, чтобы эта мысль сохранилась, когда все другие уже рассеются.
Но на столике Михалины Сурконт осталось письмо, сообщавшее, что молитвы не услышаны. Если в том, что она принесла испорченный плод, Бронча Риттер усматривала подтверждение своей ущербности по сравнению с другими, то письмо должно было повергнуть ее в еще большее уныние. Хорошо ли, что оно до нее не дошло? Быть может, она должна была пройти высшее испытание: уповать, когда для этого нет никаких оснований? Жалея ее и предупреждая удар, люди помогли ей так, как они обычно помогают друг другу, — поддерживая иллюзии. Жестокость предначертаний свыше они считают чрезмерной.
— Спит?
— Теперь уснула.
Доктор Кон оставил морфий и объяснил, как пользоваться шприцем, если боли не прекратятся. На вопрос, что это за болезнь, он от визита к визиту отвечал сначала: «Кажется, рак», — потом просто: «Рак». От его присутствия было уже мало пользы. Более полезным могло оказаться присутствие ксендза Монкевича: сейчас, когда он выходил, ее грудь мерно поднималась и опускалась. Он подобрал полы сутаны и уселся в столовой — более уверенный в себе за столом. После нескольких приличествующих замечаний он выразил мнение, что рожь в этом году уродилась на славу.
— Барометр показывает дождь, — вздохнул дедушка. — Успеть бы свезти с поля.
И пододвинул ксендзу варенье.
Настоятеля так и подмывало узнать что-нибудь о семейно-политических осложнениях.
— Эх, бедная пани Дильбинова. Одна, без сыновей. Но что поделаешь, они далеко-о-о.
На большее он не решился.
— Далеко, — согласился дедушка. — Что ж, судьба забрасывает человека туда, где дают работу.
— Да уж, конечно, мир не везде такой, как в нашем захолустье, — бабка не упустила случая съязвить на тему страны.
— Известное дело, служба не дружба.
Мешок муки в бричке — практичный подарок перед новью — настоятель приписал, разумеется, пану Сурконту. Она, злобная сквалыжница, воспользовалась бы тем, что ему неловко домогаться от них земных благ. Томаш надевал на лошадь недоуздок и просовывал удила между ее зелеными от изжеванного сена губами. От лип веяло медовым запахом, пчелы работали, цепляясь за гудящие цветы. Бронча Риттер медленно брела по самому краю времени.
LI
Укладка снопов на длинный воз с драбинами требует умения — это почти как строить дом. Когда здание уже готово, на конец жерди, гладкой и скользкой от многолетнего использования, надевают веревочную петлю; жердь должна прижимать снопы, чтобы те не свалились, если воз накренится. Обыкновенно, чтобы закрепить ее, двое мужчин тянут за веревку сзади. Это небезопасно: если жердь вырвется, то может переломать лошадям хребты.
Наконец наверх забирается возница и, правя, видит внизу лошадей размером с белку. Въезжая в ворота овина, он ложится — только так можно проехать. Эти желтые квадратные стога целый день колышутся в аллее, и там, где они задевают за кусты лещины, с веток свисают стебли соломы. Воздух душный, набухшие тучи плывут низко, пока к вечеру из них не начинает накрапывать. Дождь расходится и льет всю ночь.
Томаш заметил в доме некоторую нервозность. Бабушка Мися и Антонина сменялись у постели больной и, хотя не признавались себе в этом, имели к ней претензии. Сострадание к человеку, кричащему и плачущему от боли, а также собственная сонливость вызывают желание, чтобы всё поскорее кончилось. Но тут вернулась хорошая погода, воздух дрожал от зноя, больной сделали укол морфия. Томаш думал о Боркунах и не представлял себе, когда сможет снова туда поехать. Чтобы проветрить комнату, открыли ставни и окно; внутрь залетела ласточка и носилась кругами.
На третий день после прихода ксендза, в послеполуденную пору, Антонина сердито позвала с крыльца. «Томаш!» — и он вскочил с газона. Ему не понравилось, что она застигла его там, словно в ожидании. Полумрак. Когда он вошел, бабушка Мися воевала с крышкой сундука, из которою бабка Дильбинова так часто извлекала маленькие подарки. Поверх других вещей она положила громницу:[86] «Когда буду умирать, помните: она там».
В последнее время взгляд больной был растерянным и подавленным, а голос — скрипучим. Антонина стояла на коленях с молитвенником в руках и читала по-литовски литанию. Лицо бабки Сурконтовой, похожее на мордочку большой мыши, склонялось над изголовьем; она расхаживала взад-вперед, вертя в руках восковую свечу.
У окна Томаш, стоявший в теплом солнечном пятне на коричневых досках пола, тер одну босую пятку о другую. Его чувства были обострены как никогда. Сердце стучало, взгляд фиксировал каждую деталь. Потянуться бы сейчас, поднять руки и глубоко вдохнуть воздух. Угасание бабки оборачивалось для него торжеством, которое казалось ему чудовищным и вдруг было прервано коротким рыданием. Ее грудь боролась за еще один вдох. Он увидел ее маленькой, беззащитной перед равнодушно навалившимся ужасом и припал к кровати с криком: «Бабушка! Бабушка!» — раскаиваясь во всех причиненных ей обидах.
Но она, хотя, казалось, была в сознании, никого не замечала. Тогда он встал и, глотая слезы, старался навсегда запечатлеть в памяти каждое ее движение, каждое содрогание. Ее пальцы сжимались и разжимались на одеяле. Из уст вырвался хриплый звук Она боролась с атрофией речи.
— Кон-стан-тин.
Чиркнула спичка, фитиль свечи вспыхнул маленьким язычком пламени. Начиналась агония.
— Иисусе! — сказала она еще внятно.
И тихо — но Томаш хорошо слышал этот тающий шепот:
— Спа-си.
Если бы при этом присутствовал ксендз Монкевич, он мог бы засвидетельствовать поражение Невидимых. Ибо закону, гласящему, что все умершее рассыпается в прах и навеки гибнет, бабка противопоставила единственную надежду — Поправшего закон. Уже не требуя доказательств, вопреки доводам в пользу противного, она верила.
Неподвижные белки глаз, тишина, потрескивание фитиля громницы. Но нет, грудь вздрогнула, глубокий вдох, и опять шли секунды, и изумляло внезапное дыхание тела, уже казавшегося мертвым, — чужое, хриплое, через неровные промежутки времени. Томаш содрогался от ужаса этого обесчеловечивания. Это была уже не бабка Дильбинова, но сама смерть: ни форма головы, ни оттенок кожи уже не были важны, исчез одной ей присущий страх и «о-е, о-е». Нескоро, может быть, через полчаса (хотя, возможно, по другим меркам прошла целая жизнь) губы застыли открытыми на середине вдоха.