Любовь – кибитка кочевая - Анастасия Дробина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Рупь отдай! Возверни рупь, кур-р-рва, убью! На полтинник сговаривались! Деньги трудовые небось, возвертай немедля!
– Ай, господи-и-и! – тоненько заверещала она, прячась за Ильей. Тому вовсе не улыбалось вмешиваться в драку; к тому же он уже догадался, кем является похитительница трудового рубля. Но рыжий с поленом был уже близко, вокруг – ни души, и Илья, быстро нагнувшись, дернул из-за голенища нож.
Он не собирался пускать нож в дело, рассчитывая только напугать парня, и это ему удалось. Тот остановился в двух шагах, тяжело дыша и опасливо поглядывая на посвечивающее в свете фонаря лезвие.
– Отойди, цыган, – неуверенно сказал он. – Не путайся, твое дело – сторона. Она, зараза, рупь увела. Пущай возвернет – и катится, откуда выкатилась.
– Отдай… – тихо сказал Илья, повернувшись к прячущейся за ним девушке.
– Чичас ему, – шепотом ответила она. – Однова уже отдала, так он и полтинника обещанного не оставил… А мои разве не трудовые?
Илья нашел в ее словах резон и сказал рыжему:
– Вали, пока я не осерчал. Коли полтинника жалко, так женись. Будешь на халяву каждый день пользоваться.
– Морда конокрадская, – осторожно сказал рыжий. – Гляди, Лушка и тебя обдерет как липку, она такая…
– Шлепай, шлепай. – Илья убрал нож в сапог. – Да бревнышко не урони смотри. За женой бегать сгодится.
– Вот встречу я тебя как не то…
Илья даже не стал отвечать. Девица чинно уцепилась за его локоть, пошла рядом и, уже сворачивая за угол, показала рыжему язык.
– Ну, вы просто мой спаситель неописуемый! – заявила она Илье, оказавшись на освещенной улице и поудобнее проталкивая руку ему под мышку. – Не побрезгуете в гости зайти? Здесь недалече, в Хомутовском…
Илья колебался. Ни в какие гости, тем более к уличной потаскухе, идти ему не хотелось. Но Лушка лукаво и вопросительно взглянула на него снизу вверх, и снова запрыгало сердце: как же, проклятая, похожа… Похожа на купчиху Баташеву, на Лизавету Матвеевну, которую он не любил никогда, но и забыть не мог. Полгода прошло, а все вспоминался пустой, засыпанный снегом Старомонетный переулок, темный дом, пахнущие мышами и ладаном переходы и лестницы, комната с иконами за лампадой, свеча на столе, серые, полные слез глаза, горячие руки, белая грудь под рубашкой. Всю зиму Илья ходил к Лизавете Матвеевне тайком, всю зиму пробирался в спальню мужней жены, как мышь в ларь с мукой, стягивал с ее круглых, мягких плеч рубашку, сжимал Лизу – податливую, теплую – в руках, слушая, как она стонет и шепчет: «Успокойся, Илюша, подожди… Сердце мое, постой…» Как забудешь такое… Как забудешь ее слезы, ее горестные просьбы:
«Возьми ты меня хоть в табор свой, не могу я без тебя, не в силах…»
«Да что ты там делать будешь, дура? Пропадешь через неделю…»
«И пусть пропаду! И хорошо даже! Хоть неделю, неделюшку одну в радости прожить с тобой рядом, а там… Пусть все огнем горит!»
Он, дурак, только смеялся тогда. Ну, куда ему было волочить в табор купчиху, и чем бы она, в самом деле, там занималась? Настю, цыганку, и ту бабы все лето гадать обучали, да так и не выучили, а уж Лизу-то… Смех и думать было. Он и смеялся.
Если бы ему знать, если бы чуять тогда, чем все кончится, – ноги бы его не было в Старомонетном! Но кому бы в голову могло прийти, что Лиза, когда супруг вернется домой после трехмесячного отсутствия, бросится на благоверного с вилкой! Илье потом сказали – она тронулась умом… Могло бы быть и правдой… Он и сам иногда так думал – особенно когда Лиза умоляла забрать его из дома Баташева или на полном серьезе заявляла, что отравит мужа. Не отравила. И даже вилкой достать по-настоящему не сумела. А Баташев убил ее одним ударом кулака. И его, Ильи, конечно, не было рядом.
Он никогда не лгал ей. Не обещал ничего, не клялся в любви, потому что уже тогда сходил с ума по Насте. Он не был виноват ни в чем. Но душа ныла до сих пор, и сейчас, глядя на круглое, скуластое, сероглазое лицо Лушки, Илья уже знал: пойдет с ней. Ненадолго, только сегодня, только этим вечером, – но пойдет. И ни одна живая душа об этом не узнает.
Лушка снимала комнату в длинном черном двухэтажном доходном доме, мрачно выглядывавшем из зарослей поникших под дождем кустов сирени.
– Заходите, красавчик. У меня топлено. Вы не беспокойтесь, у меня только приличные господа бывают, семейные, даже один доктор ходил. Я недавно гуляю, по обстоятельствам плачевным, а до этого в рублевом заведении служила, у мадам, так нас даже каждую субботу смотрели в больничке, чтоб не завелась гадость какая…
Болтая без остановки, она отперла номер, безошибочно попав ключом в скважину в полной темноте коридора, вошла, таща за собой Илью, и чиркнула спичкой, зажигая свечу. Свеча – обгрызенный мышами, весь оплавленный огарок, вставленный в узкий граненый стакан, – осветила небольшую комнату с аккуратно застеленной кроватью, на которой высилась прикрытая вышитой салфеткой гора подушек. Кроме кровати, в комнате был буфет, заставленный баночками с румянами и помадой, флаконами, пустыми бонбоньерками, дешевый дощатый сундук и стол без скатерти, на котором стояла начатая коробка монпансье. На узком подоконнике топорщилась из горшка красная, буйно цветущая герань и лежала раскрытая книжка.
– Грамотная ты, что ли? – с уважением спросил Илья.
– Как же, два года при церкви обучалась. А вы книжки любите?
Илья, знавший грамоту лишь настолько, чтобы разбирать вывески, только отмахнулся и велел:
– Ты мне «вы» не говори, не барин небось. Тебя Лушка звать?
– Лукерья Поросятникова, – она вдруг тоненько хихикнула. – А тебя, я знаю, Ильей зовут.
– Откуда знаешь? – напрягся он.
– Да слышала раз, как ты в трактире с Ермолаем ругался. – Лушка, задернув окно занавеской, не спеша раздевалась. – Ты не бойся, ко мне ваши, из Слободки, захаживали уж. Оченно довольные были.
– Наши? Кто?
– Я фамилиев не спрашиваю, а только захаживали. – Лушка вдруг встревожилась: – Ты, может, есть хочешь? Ежели на всю ночь останешься, так я за самоваром сбегаю.
– Не нужно, не останусь. – Илья сел на кровать, за руку потянул к себе Лушку, и та, тихо засмеявшись, подалась. Сейчас она показалась Илье уже не так сильно похожей на Лизавету Матвеевну: Лушкино лицо было грубее, резче, с яркими пухлыми щеками, – словно срисованное с ярмарочного лубка. Но коса была того же цвета – каштановая, тяжелая, мягкая, и так же круглилась грудь под старой, местами заштопанной рубашкой. Илья запустил руку в вырез. Лушка тихо засмеялась:
– Ути… Щекотно… Дай я ляжу. И сам ложися. Да рубаху хучь сними, дурная голова!
Через час Илья поднялся с кровати.
– Хорошо у тебя, только идти надо, не то как раз засну. Сколько с меня?