Воспоминания арабиста - Теодор Шумовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но вот в один из июльских дней этого, 1936 года… Игнатий Юлианович, я не мешаю вам смотреть рукопись?
— Не мешаете, — ответил Крачковский, продолжая медленно перелистывать принесенные мною тетради. — Я тут несколько углубился в текст… Итак, что же было в один из июльских дней?
— Я забрел в разрушенную мечеть в старой части города. Она выходит на три безлюдные улицы… Широкий двор, все заросло, зной, тишина. В углу двора — подвал. Спустился по каменным ступенькам, вижу — гробница под черным покрывалом, в нише горит лампа. Стало как-то не по себе: застань какой-нибудь фанатик-шиит неверного у могилы святого, что будет? Конечно, я смог бы с чувством прочитать ему наизусть многое из Корана, потом сказать, что пришел почтить память усопшего… Ну, а все-таки всякое могло быть, фанатизм слеп. «Осквернитель!» — и все тут. Все же я остался и стал разбирать при свете лампы надписи на ритуальных медных чашечках. Все это было мне внове, я увлекся и позабыл, где и сколько времени нахожусь. Потом, уходя, случайно увидел в нише у двери какие-то бумаги. Это были две копии Корана, ничего особенного. А под ними — вот эти стихи в тетрадках, перевязанных накрест. Взял их домой, чтобы спокойно посмотреть. И вот… Не знаю, что вы скажете, Игнатий Юлианович, а меня они тянут, ведь это не суррогат, а стихи, правда? Они достойны критического научного издания, и я буду его готовить…
Крачковский поднял на меня глаза. Его губы сжались, и во взгляде мелькнул холодный блеск.
— С вами происходит примерно та же история, что с Ковалевским,[51] — сказал он. — Германист и украиновед, а захотел достичь наибольшего в арабистике. Одарен, ничего не скажешь, но я посоветовал: «Хотите, чтобы дело пошло на лад, — обе привязанности должны уступить место третьей». Нельзя объять необъятного, как сказал некий мудрец. Послушался, и разбор текста Ибн Фадлана пошел у него хорошо. Потом вдруг объявляет: «Я хотел бы еще заняться арабской астрономией, у нас есть превосходная рукопись автора X века ас-Суфи, Шьелруп не все в ней учел…». — «Андрей Петрович, — говорю ему, — работы над арабскими источниками по истории России вам хватит до конца ваших дней, а там занимайтесь чем хотите». Надо же уметь себя ограничивать, иначе откуда возьмется глубина исследования? Но Ковалевский — это уже готовый ученый, вы же пока студент, а главная обязанность студента, даже незаурядного — накапливать знания, в дело же вы их успешно пустите потом. Наука не терпит спешки. Притом, а вдруг до конца курса в университете вас найдет какая-то другая тема, не менее заманчивая, а ведь ей нужно будет отдать все! Погодите, не надо спешить, у вас еще все впереди. К делу издания такой рукописи следовало бы подойти лет через пятнадцать-двадцать, когда вы приобретете достаточный опыт. Самому мне имя поэта — как его, Ширвани? Аррани? — как-то не приходилось слышать, хотя, конечно, век живи — век учись… То, что он мог реально существовать в Шемахе, при ширваншахах — несомненно, что у него могут встретиться истинные перлы поэзии — бесспорно. Все это весьма интересно, однако, повторяю, не спешите…
Я ждал немедленного одобрения моих планов, но раз так… «Вы правы, Игнатий Юлианович, спешить с этим нельзя, — думал я, идя из Института, — да и вряд ли возможно, если бы и было такое желание: знание драгоценных деталей, малоприметных тонкостей истории и филологии, без которых не идет ввысь здание ни одного исследования, приобретается годами… Но вчитываться в стихи Аррани я буду уже сейчас — вдумчиво, неторопливо и ежедневно. Чем бы ни пришлось заниматься, „Лепестки золотой розы“ — так назвал ширванский поэт свой сборник — всегда будут рядом, постепенно раскрывая свой потаенный смысл и стремя к новым поискам. Откуда это решение? От интуиции, говорящей мне, что я обнаружил истинный документ древней Шемахи. Настанет день, когда с интуицией совпадет точное знание; тогда невозмутимый шейх будет потрясен».
* * *Месяцы на рубеже 1936 и 1937 гг. были насыщены работой над сборником Аррани. Она не прекратилась и в ту пору, когда, на исходе четвертого курса, меня действительно нашла новая тема — лоции Ахмада ибн Маджида, исследование которых заложило фундамент для доктрины арабского мореплавания, вошедшей в науку тремя десятилетиями позже. Не стихотворная ли форма лоций притянула к себе мой взгляд, ежедневно склонявшийся над ширванскими поэмами? Рукопись с неизвестными сочинениями забытого лоцмана Васко да Гамы быстро вошла в мою жизнь, но я не находил в себе сил отказаться ради нее от рукописи Аррани, как уже не мог сделать и обратного. Постепенно две мои страсти совместились, одна из них стала поддерживать другую, словно два крыла выросли у меня за плечами. Чем это объяснить? Не тем ли, что в каждой из двух рукописей таилось откровение — это бывает редко — и оба высоких мира, столь различных, но столь достойных друг друга, должны были, через мой труд, явиться людям как можно раньше?
Однажды в конце 1937 года, когда я делился с Крачковским своими наблюдениями в области арабской морской топонимики, он вдруг спросил:
— Скажите… Да-да, все это весьма любопытно, и я думаю, что выводы ваши, пожалуй, основательны, хотя, конечно, их надо проверить на значительно большем материале… Скажите, я вот что хотел узнать: как ваш поэт?
Целый год прошел после того единственного разговора об Аррани, а он, среди своих многочисленных дел, помнит! У меня радостно дрогнуло сердце, но, помня твердый совет моего наставника оставить рукопись в покое «до греческих календ», я сделал наивное лицо.
— Какой поэт, Игнатий Юлианович?
— Ну, какой, вы знаете и без меня. Увы, студиозус Шумовский не из тех, которые прислушиваются к благим советам. Вы конечно, продолжаете терзать себя над этой рукописью, раз ее отыскали.
Я покраснел и опустил глаза.
— Так интересно же, Игнатий Юлианович… Но вот переводов пока читать нельзя, они не обработаны… А судьба Аррани, как можно видеть по его стихам, — других свидетельств нет, я переискал всюду! — его судьба необычайно яркая, такие взлеты и падения… будто у корабля в океанской буре. Мальчиком он пришел из Аррана — это область в низовьях Куры, я там был, когда мы, школьники, ездили убирать хлопок в совхозе «Кара Чала»… Там ровная степь, болота, чайные и рисовые плантации… Есть даже город на воде, как Венеция… Вода желтая, спокойная, ил, песок… Все не так, как в горной Шемахе, к северу от Куры… Он пришел из Аррана в Шемаху, «гнездо орлов и поэтов»… Здесь в разное время творили многие — великий Хагани, Абу ль-Уля, Гаджи Ширвани, Сеид Азим Ширвани, Ширванзаде, даже в нашем веке знаменитый Сабир… В этом гнезде у Аррани выросли крылья. Утонченный лирик был введен под кров дворца для услаждения ушей ширваншаха. Прекрасная Илен подарила ему свою любовь, и его стихи засветились теплыми красками, в них заструился трепет живой натуры. Илен умерла совсем юной. С этого дня поэзию блистательного царедворца начинает сжигать мрачный пламень. Годы тоже берут свое, он все чаще предается раздумьям — уже не яростным чувствам, а сумрачным раздумьям о смысле жизни, о неотвратимости ее конца, о назначении поэта. Темным настороженным взглядом он озирается вокруг — повсюду несправедливость, блеск и пустота вельмож, нужда и тайные вздохи обойденных счастьем в жизни… Сами собой начинают складываться эпиграммы. Язвительный ум стяжает растущую ненависть недавних покровителей таланта. Шах потешается над вельможами, которых высек поэт. Но вдруг ему показывают уничтожающие стихи Аррани по его адресу. Тогда, вне себя, он велит сжечь перед связанным Аррани все написанное поэтом за всю жизнь, а затем бросить неблагодарного в подземную темницу. К счастью, Игнатий Юлианович, одной копии — вероятно, единственной — всего Аррани шахские стражники не доискались, и вот она перед нами, в Ленинграде!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});