Барсуки - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто убил-то?.. – приподымаясь на локтях, с тусклым, молящим блеском в глазах, спросил Егорка.
– Как кто убил?.. – крикливой и неубедительной скороговоркой отвечала мать, часто моргая, – Семен и убил... Савельев сын, Семен, убил!
Егор Иваныч с глубоким вздохом опрокинулся обратно. В изголовьи у него лежал тулуп покойного отца. Овчина сообщала Егоровой шее приятный холодок. Он закрыл глаза и с минуту лежал совсем неподвижно, почти не дыша. Вдруг он вскочил, почти сбросила его с койки внезапная догадка.
– Топор-те... топор... – закричал он, поводя выкатившимися глазами. В колесны вбит... в переднюю лапу!!
– Лежи, лежи, – тихо и по-прежнему сухо сказала мать, по-бабьи засовывая под повойник прядь волос. – Нечего уж, лежи. Замыла я топор-те...
Снова, расслабев, упал на отцовский тулуп Егорка. Ему вдруг стало легко, так легко, как ни разу в жизни... Никаких забот в жизни больше не стало. Все стало ясно и понятно. Нежданно голова заработала с безумной четкостью. Вспоминалось: ехал по прилегающему к Ворам полю. Там сорный бугор. На бугре стояли репьи, многоголовые, колкие и красные, – репьи в закате. Потом въехал в село, мальчишки бегут... Кто-то стоял у Пуфлиной загороды, гнедой масти: или петух, или собака... нет, петух! Потом девчоночка, у ней соломинка в волосах. Чигунов поит коня, Чигунов знает всегда и все. Мухи ползают по столу. Крепкий, целый и живой едет Половинкин, осязаемый выпученным Егоровым глазом. Потом пил воду...
И вот Егор Иваныч опять поднялся, но уже ненадолго.
– Мамынька... – зашептал он по-ребячьи жалобно. – Мамынька, я головастика проглотил!..
Яма уже поджидала его, и он покатился в нее, цепляясь за койку, за овчину, за протянутую погладить сына сухую руку матери. Этот обморок был даже нужен Егорке, как отдых. А мать глядела раскосившимся взором за черное окно, и по лицу ее скакал тот же красноватый, утомляющий свет коптилки.
X. Пантелей Чмелев.
Постороннему человеку представлялось это дело так.
Тотчас же от Рахлеевых разверстщики пошли обедать к Пантелею Чмелеву, советскому мужику. Подходила обеденная пора. Полдень выдался нестерпимый, сожигающий. И в самом деле, немыслимо было ходить в такую жару по избам и вскрывать мужиковские тайники.
Чмелев сам встретил их – Петра Грохотова, Матвея Лызлова и продкомиссара. Он почтительно и хлопотливо усаживал их за стол, покрикивал жене подавать скорее. Гости расселись. Матвей Лызлов поглаживал русую, круглую бороду, ею заросло у него все лицо. Петр Грохотов писал что-то в записную книжку. Продкомиссар с неприметным любопытством приглядывался к хозяину.
Пантелей Чмелев и в самым деле стоил продкомиссарова вниманья. Небольшой ростом, он таил под наружным тщедушием своим какую-то тихую, внутреннюю силу, видную только через глаза. Она блестела оттуда то короткой вспышкой ума, то какой-то чудесной добротой, то, вдруг, волей. Был Чмелев порывист до суетливости, но в суетливость свою вносил он осмысленность, суетливостью своею он не тяготился.
Казалось бы: владеть Пантелею Чмелеву при его трезвости большой, девять на девять, избой с обширными холостыми пристройками, а в четверть избы печь, а в печи всякие мужиковские яства. Да и ходить бы ему не плоше покойного Григорья Бабинцова, который на сход иначе и не выходил, кроме как в жилетке. Не везло Чмелеву; нещадней, чем других, мочалила его жизнь. А ущербы посещали его хозяйство не вследствие какой-нибудь нестройности – у Пантелея глаз щуркий и зоркий, – а по недогаданным причинам, которые как майский снег. Как снег! – вымокало в мокрые весны вчетверо против других, градом выбило втрое, случалась ползучая дрянь пожирала вдесятеро, словно слаще было на Чмелевских полосах. Так и всегда с незадачливым мужиком: сторожит его и в темную непогодную ночь и в погожий полдень хитрый, несытый враг.
Этот Чмелев, растеряв двух сыновей на войне, остался жить вместе с женой и глупой Марфушкой. Марфуша Дубовый Язык приходилась ему дальней сестрой. И оттого, что не оставалось Чмелеву утехи в жизни, стал ее искать в хозяйстве своем Чмелев и нашел. Кроме того происходила в те годы революция. Перетасованы были карты наново, пошла новая игра по небывалым правилам: некозырные хлопы побивали заправских королей.
– Это теперь мы оправимся, вот как накипь сымем... – говорил за обедом Чмелев, в ответ на продкомиссарский вопрос, как живут. – Суди сам, друг! У нас до девятьсот пятого один самовар на деревню приходился, а теперь коли уж нет самовара, так значит пропили! Тут еще кооперация... опять же наука! Все это предоставлено. Вот как Свинулина погромили, книжек я наменял у мужиков, на курево хотели, да бумага толстая. Очень достойные книжки. Ну, скажи, на всякий предмет есть своя книжка. Очень увлекательно есть! Например, сказать, по нашему делу, по хозяйству. Да и не по нашему, вот скажем: похождения капитанской дочки! Очень подробно про все! Бабы-те мои ругаются, – добавил он улыбчатым доверчивым шопотком, – очень на книгу злы, городская затея, времени отымает много... А как я гляжу, нам без города никуда. Вот ты намедни говорил, что без гвоздя да без ситцу не проживем. Я тогда, конешное дело, промолчал. А только это не так. И мы ходим, штаны-те не гашником назад надеваем. Кузнецы-т да ткачихи и у нас есть. Город нам из других причин нужен. Эвон, третевось слышу, баба махонького моего поучает: в мышу, говорит, костей нет. Он, говорит, не имеет кости, потому и может в любую щель вобраться. Растянется на аршин и лезет. Вот откуда вам итти надо! Заместо старшего брата вы нам нужны. И потом, конечно, понять нужно мужика... Без понятия, так лучше уж воду толочь!
Окончив речь, Чмелев стал со смущеньем передвигать вещи на столе тарелку с хлебом, солонку, ложки. Продкомиссар слушал, не пропуская ни слова, Петр Грохотов зевал, Матвей Лызлов посмеивался.
– Вот так-то заговорит иной раз, так и заснешь под него... – заговорил Матвей Лызлов. – А правду говорит. Ты, Пантелей, лучше вот скажи, как ты советским-то сделался. Он до этого любопытен, – тронул он продкомиссара за рукав, – все расспрашивал меня вчера... Вот ему это любопытно узнать. Пускай в городу расскажет!
Продкомиссаровы длинные руки лежали на краю стола и пощипывали бахромку розовой скатерки, нарочно для гостей вынутой из сундука.
– В самом деле, расскажите... – попросил продкомиссар. – Я и вообще очень рад, что познакомился с вами. Только вот в этом пункте я с вами несогласен. Сперва, по моему, нужно вековую кожуру снять, предрассудки, я хочу сказать, а там уж и дальше ехать. У вас-то как будто наоборот выходит?..
– А вот я и скажу, – прищурился Чмелев, разглаживая шитье скатертки ладонью. – Вот и у меня причина была, и невелика, а затронула!
И как бы смутясь внимательного взгляда продкомиссара, принялся сурово сцарапывать давнишнюю грязцу со своих обмоток Чмелев. Младший Пантелеев сын умер уже в Ворах и одно только оставил в наследство отцу: эти серые крепкие обмотки. Чмелев накручивал их прямо поверх мужиковских онучей, отчего получались у него ноги невиданной толстоты. Поэтому всегда он помнил о сыне.
Из Пантелеева рассказа выходило приблизительно следующее. Прошлым годом ездил Чмелев в уезд, – поездка долгая, в два конца – неделя, потому что летняя дорога обводила вкруг всего Кривоносова болота. Кривоносово потому, что и сюда достигали передние разбродные шайки Пугача, – руководил их Кривонос. Он и скрывался в этом болоте, когда двинулись царские войска брать Пугача. – И когда ехал там Чмелев, подсадил к себе по дороге человека, встреченного под вечер. Видно, что человек хороший, в исполкомах подводы не требовал из-за страдного времени, значит – сочувствующий мужику. Его, так и шедшего от поля до поля, и подобрал Чмелев.
– Садись, подвезу, – сказал Чмелев.
– А что ж, и сяду, – отвечал тот.
– Как звать-то? Ишь борода-т черная какая!
– А звать меня Григорьем, – отвечает.
Ночные пути не коротки, а часы вкруг Кривоносова болота долгие. Разговорились оба. Лежал Григорий в телеге на спине, на сене, и, глядя на ночное лунное небо, полное к тому же звезд, принялся рассказывать про всякое: какие в небе звезды, какие им числа, из чего сделаны и как до них люди докинулись умом. Рассказывал Григорий не спеша, голосом тихим, посасывая самодельную трубку. А Чмелев, хоть и молчал, слушал со всей остротой мужиковского слуха, и, хоть была ночь, вдруг стало жарко Чмелеву от Григорьевых слов.
– Очень дерзко насчет каждой звезды говорил. Я уж потом-то и понял, кажная наука дерзкая!.. Тут я и решился спросить. А правда ли, спрашиваю как бы ненароком, что до христова рожденья вот не было звезд показано? А как родился, так и явлена первая... Нам деды сказывали.
И уже ждал Чмелев, что загрохочет Григорий над мужиковской темнотой, над вредной глупостью Пантелеевых дедов, а Григорий не засмеялся. Тем же ровным толком объяснил он так, как сам понимал: ходят звезды по большому мраку... всегда ходили и всегда будут ходить, нигде им не поставлен срок.