Случайное обнажение, или Торс в желтой рубашке - Виктор Широков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед нами прошлое виновно, смыт с него румян фальшивый воск; поколение отцов греховно в давних пьянках выветрило мозг. Поколенье матерей забито смотрит сквозь года на мавзолей. Как хотелось им легко, открыто на трибуны вывести детей!
Выросли наследники и сами ожидают внуков в свой черед, помавая жесткими усами, метлами седеющих бород. Где она, размеренная старость? Нега, хола, полный пансион? Лишь одно нам, видимо, осталось — сокрушать невидимый Сион. Век взыскует строгого итога, перестройка расшатала дом, яростно уверовали в Бога бывшие безбожники кругом.
Быстро тает воск церковных свечек. Фрукты с хода черного несут. Не милует, а и впрямь калечит скорый на разбор народный суд. Кипяток разбуженного гнева под ноги того гляди плеснет, лишь одно потресканное небо наделяет главной из свобод: быть самим собой…
Айда на рынок, чудом вспоминая на бегу новогодний запах мандаринов, золотые шкурки на снегу. Как трещал, взрываясь, спирт фруктовый, подожженный спичкой озорной!
Где ты, детство? Повторяю снова, близорукий, толстый и седой. Неужели жил, судьбу отринув, чтоб под старость вспоминать в пургу новогодний запах мандаринов, золотые шкурки на снегу?
Позабыть бы их, да не могу!
ДОЛГОТЕРПЕНИЕ
Не знаю, сгинет доля рабская, сотрется ль метка ножевая?.. Москва вечерняя, декабрьская, бесснежная и нежилая… Каким раздумьем нашпигована, какими бредишь новостями: диктаторскими ли погонами, ораторскими ли костями?
Тебя новаторы-доваторы ещё недавно защищали, а диссиденты-провокаторы тюремным ужасом стращали. Сменилось мощное вращение и вместе с новой директивой пришло желанное прощение наоборотной перспективой. Теперь живи и только радуйся речам отъявленных пророков, и да минует участь адова вместилище земных пороков.
Такой спасительной подсказкою да лунной долькой мандарина Москва вечерняя, декабрьская меня внезапно одарила. Я снова ощутил желание шагать по стылому асфальту, что мне шаманское камлание, они ещё пожнут расплату… На то и доля рсссиянская, российское долготерпенье, чтоб озаренье марсианское вновь трансформировалось в пенье.
ТАЙНА РОЖДЕНИЯ
1
Так начинают: года в два от мамки рвутся в тьму мелодий, щебечут, свищут, а слова являются о третьем годе… От детства у меня, Владимира Михайловича Гордина, осталось немного воспоминаний. Помню, года в три пытаюсь взгромоздиться на высокий ошарпанный табурет и, хватаясь ручонками за нижнюю раму, вглядываюсь в узкое длинное оконце над дверью, чтобы увидеть отца и мать. За дверью — амбулатория, где великаны родители в белых медицинских халатах ведут прием больных. За стенами дома — хутор Кругловка. Помню ещё летний пронизанный солнцем сад, где с трудом бочком протискиваюсь между кустами терновника; ягоды темные, сочные, кисло-сладкие и — шипы. Красота и сладость всегда окружены препятствиями — отпечатывается в сознании, а может гораздо глубже, в подсознании и генной памятью переходит к дочери. Няня вытаскивает меня из кустарника и несет к родителям.
Что делать страшной красоте, присевшей на скамью сирени, когда и впрямь не красть детей? Так возникают подозренья. Лёгкие подозренья, что я — неродной сын, приемыш, витали у меня весь школьный период. (Младшая сестра моя знала об этом с пяти лет, то есть с моего десятилетнего возраста. Однажды она, гостя и ночуя у бабушки, услышала с печки разговор соседей, жалевших её мать и её брата. Недавно, при встрече по печальному поводу, я спросил её, почему она мне тогда ничего не сказала. Ответа не было, она и не помнила уже почему. Скорее всего по-женски пожалела. Пожалела и побоялась передавать подслушанное).
Так начинают понимать, и в гуле пущенной турбины мерещится, что мать не мать, что ты — не ты, что дом — чужбина. В детстве нередко я чувствовал себя изгоем. Отец (отчим) бил меня нещадно, изуверски, то пиная ногами, то душа за горло и выдирая язык, когда ему казалось, что я провинился или надерзил, когда просто был пьян. Мать тоже иногда могла мне всыпать за дело, скажем, если я в новом зимнем пальто отправлялся вдруг прыгать с крыш сараев в сугробы и приходил домой в заледенелом одеянии с оторванными пуговицами, но чаще всего она пыталась меня защитить, хотя бы словами, равно как и любимая бабушка Василиса Матвеевна, изредка наезжавшая подомовничать, поводиться с двумя малыми детьми, поскольку родители целыми днями на работе.
У меня появилась сестра Нина, почти на пять лет меня младше, а такого понятия в заводе, как ясли или детский сад практически не знали. У меня, словно у барчука, всегда были няньки, молоденькие девчонки, сбежавшие из сталинской деревни от колхозной повинности и мечтавшие получить в городе паспорт и, если повезет, удачно выйти замуж. Сестре от отца тоже доставалось на орехи, причем она была более упрямой и реже шла на компромиссы, нежели я, назовём этим мудреным словом стояние в углу, рыдающие извинения, ползания по полу и немедленное беспрекословное выполнение домашней рутинной работы вроде мытья крашеных полов или протирания влажной ваткой или марлевой тряпицей листьев у фикуса, а также у домашней декоративноой розы, стоявших гордо в кадках в парадном углу залы, как именовалась большая комната нашего рубленого из брёвен дома под шиферной крышей.
Но начав наказывать сестру за что-либо, отец все равно переходил ко мне, как к более благодатному материалу, словно скульптор — с пластилина и глины на мрамор или бронзу. В сложном, по-своему виртуозном процессе битья отец, уставая (а я, естественно, изворачивался, как уж, подставляя под удары голову с мощным костяным прикрытием овна, именно таков мой знак Зодиака, а не нежные филейные места) ронял иногда бранные слова, адресованные мне, типа "сучонок", "выблядок" или "волчонок", последнее определенно было почти одобрением и признанием моей неосознанной тяги к свободе.
Однако, в то же самое время меня не обделяли ни в еде, ни в одежде, впрочем, как мы тогда были одеты, словно в униформу: фланелевые шаровары с подпушкой фиолетового или ядовито бордового цвета, мощно линяющие при стирке, застиранная рубаха и хорошо, если вельветовая, куртка (вельветка). Бегали подчас босиком, кожа на ступнях грубела, только на выход имелись летом сандалии или почти солдатские ботинки на шнурках, которые в целях экономии денег и времени отец нередко чинил сам подручными методами, вкусно вакся дратву и ловко работая сапожным ножом и шилом, что превращало рукомесло в домашний театр. Зимой носили валенки с галошами или подшитые автомобильной резиной.
И потом главное — мне давали много читать, учиться, не выталкивали в работу, в зарабатывание денег, которых катастрофически не хватало, и я хотел после седьмого класса уйти в фельдшерское училище, чтобы скорее стать самостоятельным, впрочем по дому (а он у нас был частный, собственный, хотя мы были все-таки горожане, а не деревенские жители) приходилось трудиться немало: и животину (кроликов, поросят, кур) покормить, убрать за ними, и колка-переноска дров, которых заготавливалось впрок на две-три зимы, и носка воды ведрами из далекой колонки, пока мы не провели наконец водопровод. Ведра носили на коромысле, но я рано, по — мужски стал носить в руках, широко их разводя при носке и стараясь не пролить воды и не облиться.
Так вот все мелькающие словно искры мысли о своей незаконнорожденности, особенно в процессе чтения (сотворчества) исторических романов Вальтера Скотта или Виктора Гюго, вызывающих острое чувство сопричастности происходящему в романе и уподобление одному из героев оного, так же быстро гасли, не переходя в устойчивый пожар отчуждения от родителей, хотя настоящей близости и теплоты родственных чувств почему-то не было.
Шло безжалостное время, я закончил мединститут, женился, учился в спецординатуре, готовясь в командировку за рубеж, отслужил в Советской Армии врачом воинской части № 75624, стал отцом прелестной крохотной дочери и поступил в Литературный институт при СП СССР, что в Москве, словом, жизнь шла по намеченному мной плану со всеми изъянами непредусмотренных капризов судьбы и разгула природных стихий, как однажды на квартире тестя в городе П. раздался телефонный звонок, и незнакомый нежный девичий голосок, осведомившись прежде всего, действительно ли я тот самый поэт, чье стихотворение "Отец" (вернее, маленькая поэма) было недавно напечатано в областной партийной газете "Звезда" (спешу попутно похвастаться к вящему неудовольствию, а то и бешенству до колик Яр-Хмель-Сержантова и Ниухомнирылова, что позднее точно такой же вопрос встретился мне в одном из кроссвордов в другой областной газете), стал настоятельно требовать моей немедленной встречи с мамой обладательницы этого незнакомого голоса. Вначале я воспринял разговор как бред, как дурной сон, как нелепую путаницу: зачем мне было ни с того ни с сего встречаться с чьей-то мамой, уж лучше прямо с дочерью (шутка!), как я и попробовал отшутиться по телефону. Но тот же голос, звучащий, кстати, из Зак — ска, посёлка на другом берегу великой русской реки К., делившей город на две неравные части, где у меня почти не было знакомых за исключением моего зятя и живущей с ним сестры да родителей зятя и ещё одной артистки кукольного театра, с которой всё давно было кончено, тоном, не принимающим возражений, назначил время (что-то около четырех часов пополудни) и место (скверик на площади Павших бойцов). Заранее пугающая меня нелепыми притязяаниями и возможными инвективами её мать должна быть одетой в синий плащ и иметь ещё какие-то приметы, которые я за прошедшую с той поры четверть века просто забыл.