Полночь - Жан Эшноз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поскольку за несколько дней до этого она впала в немотствование и вырваться из него ей удавалось лишь изредка, да и то чтобы вести речи, которые из-за истощения сил, прописанного, чтобы она не страдала — или не так страдала, — морфия, какой-то осиплости, наложившейся в последнее время на тембр ее голоса, а также и бергамского акцента (полностью с годами, конечно, не стершегося и теперь словно реанимированного возникшими сложностями с дикцией — до такой степени, что она, казалось, отныне могла объясняться только на своем родном наречии) становились по большей части непонятными, а то и неслышными (как в том, к прискорбию, смог убедиться несколькими минутами ранее, ее целуя, и я сам), какой бы то ни было диалог с ней оказывался невозможен и сводился к утомительному обмену вопросами с нашей стороны, относящимися в подавляющем большинстве к ее удобству, и ответами, чаще всего жестами, с ее стороны, если мы ввиду ее безразличия не формулировали их просто-напросто сами.
Вот почему мы в конечном счете мало-помалу исключили ее из своих разговоров, не без, надо признать, пусть и непредумышленной, жестокости, причем наше отношение диктовалось единственно необходимостью дистанцироваться от представшего перед нашими глазами печального зрелища, что, впрочем, выдавала одновременно и бесконечная банальность речей, которыми мы обменивались, и постоянно подновляемая изобретательность, проявляемая нами, чтобы беспрестанно заводить их снова и снова, — но, поскольку тишина неминуемо препровождала нас к бедной женщине (во многом, несомненно, из-за того, что мы не могли представить себе, чтобы она установилась в присутствии этого существа, мы же знали ее такой разговорчивой, такой словоохотливой, чтобы не сказать болтливой, что слишком высокие суммы телефонных счетов, подчас переваливавшие за треть ее скромной пенсии, служили в нашей семье темой для шуток), нам надо было говорить, не столь важно о чем, годилась любая тема.
Внезапно силы покинули меня — я не мог более оставаться в палате. Под предлогом, что мне надо проветриться, я выскочил в коридор. Не успев сделать по нему и пары-другой шагов, я, чьи глаза уже давно оставались сухими, вдруг залился слезами, нахлынувшими настолько мощным, настолько обильным, настолько неотвратимым потоком, как будто их источник лежит куда глубже моей нынешней печали и я изливаю все проглоченные на протяжении последних лет слезы, словно в противоположность своему эфемерному предмету наши слезы никогда не испаряются, а откладываются в нас одни за другими, горесть за горестью, питая, как бывает с просачивающимися сквозь почву водами, в сокровенных глубинах нашей души какой-то смутный горизонт грунтовых вод, что-то вроде анти-Леты, полнимой всеми нашими печалями, всеми страданиями, всеми старыми обидами, и их волна, вздуваясь до переполнения, вздымается подчас негаданным паводком.
От судорожных сокращений диафрагмы у меня тут же перехватило дыхание, я не мог идти и, чтобы не упасть, оперся рукой о стену; потом согнулся пополам; у меня подкосились ноги, пришлось присесть на корточки.
Отец, который, предугадав мою дурноту, пошел следом за мной, легонько помог мне подняться и отвел, поддерживая, словно я вдруг превратился в едва держащегося на ногах старика, в крохотную угловую гостиную, отведенную для посетителей на время процедур с их больными.
В помещении находились фонтанчик минеральной воды, кристально прозрачный голубоватый столбик которой время от времени побулькивал, низкий стол с грудой всевозможной периодики на обширной стеклянной столешнице, диванчик с потертой обивкой из сероватого кожезаменителя и несколько разношерстных кресел. Я повалился в первое попавшееся и, упершись локтями в колени и уткнувшись лицом в ладони, по-прежнему давал волю своей скорби, бессильный, как бывает с приступом смеха или пьяным блевом, поставить плотину на пути потока всхлипываний, пока стоявший рядом отец, положив мне на плечо свою мозолистую руку, бормотал: «Ничего не поделаешь, старость не радость, что уж тут. Так было и с другой твоей бабушкой, так будет и с нами: со мной, с твоей матерью, с тобой — со всеми».
Понимая, вероятно, что подобный фатализм может служить слабым утешением, он спросил, не хочу ли я воды, на что я ответил, и мы оба улыбнулись: «Нет, папа, не стоит подпитывать источник. Подождем, пока он иссякнет».
Чтобы не настораживать, вновь оказавшись с ней, бабушку по поводу крайней тяжести ее состояния, я задержался в маленькой гостиной еще на несколько минут, достаточное время, чтобы согнать с лица губительные следы, вне всякого сомнения оставленные на нем скорбью, пусть даже, учитывая ее теперешнюю прострацию, старая женщина вряд ли что-либо заметила бы.
Я уже собрался было вновь зайти в палату, но моя рука застыла на дверной ручке: за дверью мелодично, чуть ли не напевно, говорили по-итальянски.
На какую-то долю секунды меня посетила надежда на чудесное улучшение, пока я не сообразил, что голос, чей монолог я слушаю, принадлежит, конечно же, моей матери, а я, настолько каждый, выражаясь на иностранном языке, вплоть до мельчайших модуляций травестирует собственную манеру говорить, не сумел сразу его опознать — так же трудно узнать привычный стиль пианиста в репертуаре, в котором ты его никогда не слышал.
По совпадению, и обстоятельства придавали ему особую выразительность, она в самом деле — в преддверии пенсии, по выходе на каковую собиралась чем-то «заняться» — за полгода до этого пошла изучать на вечерних курсах язык своих родителей, язык, которого никогда, разве что какими-то обрывками, не понимала и им не пользовалась по той причине, что, движимая вполне похвальной заботой, дабы все они как можно лучше прижились во французском обществе (и, несомненно, более тайной и менее осознанной боязнью, как бы не навлечь, выдав свое происхождение итальянской речью, оскорбления, издевки и прочие нападки расистского толка, объектом которых тысячу раз становился ее супруг, мой покойный дедушка, когда, сопровождая своего отца, сезонного каменщика, он лет в десять прибыл во Францию (вплоть до того, что его пришлось забрать из коммунальной школы, куда его приняли, и отдать мальчиком на побегушках в какую-то буржуазную семью, откуда, однако, его очень быстро забрали, когда выяснилось, что ему там приходится спать вместе с собаками)), моя бабушка всегда отказывалась обращаться и к своим четырем детям, и к супругу иначе, нежели по-французски, не считая тех случаев, когда пускалась с ним в перепалку, по-прежнему прибегая по такому случаю к своему бергамскому говору, чему мы, их внуки, были донельзя рады — сразу и потому, что чужеродность, нимбом которой этот говорок окружал семейные сцены, превращала их в волшебный (если не комический: характерный для итальянцев театральный, с жестикуляцией и скороговоркой, стиль почти всегда придавал им вид персонажей комедии дель арте или оперы-буфф) спектакль, и потому, что эти сцены поставляли нам новую игру, заключавшуюся в том, что мы часами повторяли два-три выхваченных из них выражения, совершенно не вникая в их смысл, — все это к вящей радости дедушки, который не только подправлял нас, когда мы их коверкали, но еще и (благодаря тому шаловливому расположению духа, коего, кроме весьма редких случаев (в конце семейной трапезы с обильными возлияниями, например, когда вино ввергало его в меланхолию, или же перед телевизионной ретрансляцией рождественской мессы, благословение urbi et orbi[26], даваемое Папой с балкона базилики Святого Петра в Риме, всегда исторгало у него слезу) он никогда не терял и из-за которого мы его обожали) учил нас другим, несмотря на яростные увещевания замолчать, посылаемые в его адрес женою, сгоравшей от стыда за грубость, скрывавшуюся за большей частью всех этих «vaffan culo», «fijo de una mignotta», «li mortacci tua» и прочих «sa-lotto peggiu ri Mussolini»[27], выкрикиваемых нами во все горло в саду и по соседству со скромной квартирой, занимаемой ими в самом центре огромного рабочего города (сегодня снесенного и поделенного на части), который примыкал в те времена к мишленовским заводам в Монферране и над которым постоянно витал, усиливаясь или слабея в зависимости от ветра, запах горелой резины.
Я толкнул дверь палаты: сидя у изголовья в черном кожаном кресле, с карманным изданием двуязычного словаря и раскрытым кратким курсом итальянской грамматики на коленях, слегка наклонив вперед бюст, повернув на три четверти голову к окну и уставившись на белый циферблат часов, украшающих фасад колокольни церкви в Сейресте, моя мать только что сообщила умирающей, сколько сейчас времени, и теперь с почти школьным старанием, которое вкладываешь в произнесение слов не слишком знакомого языка и которое заставляло ее выделять каждый слог, описывала ей стоявшую в этот ясный летний день погоду, говоря: «Il cielo е blu, il sole brilla, tin nuvola passa, il vento si alza»[28].