Самопознание Дзено - Итало Звево
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второй этап начался с того момента, когда Гуидо официально обручился с Адой и синьора Мальфенти, будучи женщиной практичной, стала сводить обе пары в одной гостиной, чтобы они следили друг за другом.
Помню, что на первом этапе Аугуста была мною совершенно довольна. В те минуты, когда я оставлял свои атаки, я делался чрезвычайно разговорчив. Это была неодолимая внутренняя потребность. Желая как-то ее обосновать, я внушил себе мысль, что раз уж я женюсь на Аугусте, я должен заняться ее воспитанием. И я стал учить ее любви, нежности и прежде всего верности. Не помню точно, в какой форме я преподносил ей свои проповеди; некоторые из этих проповедей Аугуста, запомнившая их на всю жизнь, мне потом напомнила. Она слушала меня внимательно и покорно. Однажды в пылу красноречия я заявил, что если ей когда-нибудь станет известно о моей измене, она имеет полное право отплатить мне той же монетой. Она негодующе запротестовала и сказала, что не сможет мне изменить даже с моего разрешения и что факт моей измены не даст ей никакой другой свободы, кроме свободы плакать.
Я думаю, что эти проповеди, которые я произносил лишь для того, чтобы что-нибудь сказать, оказали на мой брак самое благотворное воздействие. Аугуста приняла их совершенно всерьез. Ее верность ни разу не подверглась испытанию, потому что ни об одной моей измене она никогда не узнала, но ее любовь и нежность остались неизменными в течение всех долгих лет нашей совместной жизни, — то есть она вела себя именно так, как я когда-то заставил ее пообещать мне себя вести.
Когда Гуидо обручился с Адой, начался второй этап моего жениховства, ознаменованный очередным твердым решением, которое звучало так: «Вот я и вылечился наконец от моей любви к Аде». До той поры я думал, что для того, чтобы излечиться, будет достаточно одного только румянца Аугусты, но, видимо, совершенно вылечиться просто нельзя. Теперь мысль об этом румянце заставляла меня думать о том, что нечто подобное происходит сейчас и у Ады с Гуидо, и этого было достаточно, чтобы я перестал желать Аугусту.
Желание изнасиловать Аугусту относится к первому этапу. На втором я был возбужден куда меньше. Синьора Мальфенти знала, что делала, когда решила избавить себя от хлопот, поручив нас надзору друг друга.
Помню, что как-то раз я в шутку принялся целовать Аугусту в присутствии Ады с Гуидо. Но, вместо того чтобы как-то поддержать мою шутку, Гуидо, в свою очередь, принялся целовать Аду. Мне показалось это с его стороны не очень деликатным, потому что, в отличие от меня, который из уважения к ним целовал Аугусту совершенно целомудренно, он целовал Аду в рот, причем так и впивался в него губами. Я уверен, что к тому времени я уже привык относиться к Аде как к сестре, но не был готов к тому, чтобы видеть подобное с ней обращение. Сомневаюсь также, чтобы подобное обращение с сестрой понравилось бы и настоящему брату.
Поэтому я никогда больше не целовал Аугусту в присутствии Гуидо. Он же как-то попытался еще раз привлечь к себе Аду в моем присутствии, но тут уж запротестовала она сама, и больше он таких попыток не делал.
Я очень смутно помню все эти вечера, которые мы столько раз проводили вместе. Сцена, повторявшаяся бесчисленное множество раз, запечатлелась в моей памяти в таком виде: мы все четверо сидим за изящным венецианским столиком, на котором горит большая керосиновая лампа, затененная зеленым матерчатым экраном. Этот экран погружает в полумрак все, кроме вышивок, над которыми работают обе девушки: Ада — держа шелковый лоскут в руках, Аугуста — натянув его на маленькие круглые пяльцы. Я вижу разглагольствующего Гуидо, причем должен сказать, что очень часто один лишь я соглашался с его суждениями. Помню я и головку Ады — с темными, слегка вьющимися волосами, которые в этом желто-зеленом свете приобретали какой-то странный оттенок.
Об этом свете, а также о цвете этих волос у нас однажды зашел спор. Гуидо, который ко всему еще и умел рисовать, стал объяснять нам, как следует анализировать цвет. Я на всю жизнь запомнил преподанный им урок и еще и сейчас, когда хочу понять цвет пейзажа, щурю глаза до тех пор, пока не исчезнут все контуры, а останутся одни лишь сияющие краски, которые потом сгустятся в единый цвет, — это и есть настоящий цвет пейзажа. Но всякий раз, когда я занимаюсь этим анализом, сразу же после реально существующих образов на моей сетчатке — словно в силу какой-то физической реакции — появляется желто-зеленый свет и волосы, на которых я в первый раз научился различать цвета.
Не могу забыть один вечер, который отличался от прочих тем, что Аугуста тогда впервые выказала ревность, а я сразу же после этого позволил себе одну постыдную бестактность. Как-то раз — просто ради шутки — Гуидо и Ада сели далеко от нас, в другом конце гостиной, у столика в стиле Людовика XIV. И вскоре у меня заболела шея: для того, чтобы иметь возможность с ними говорить, мне все время приходилось поворачивать голову. Аугуста сказала:
— Оставь их в покое. Они ведь действительно любят друг друга.
И тогда, повинуясь какой-то инерции мысли, я сказал ей шепотом, что она не должна принимать эту любовь всерьез, потому что на самом деле Гуидо не любит женщин. Мне казалось, что таким образом я оправдал свое вмешательство в разговор влюбленных. Но в сущности-то это было, конечно, грубой нескромностью — рассказать Аугусте о тех разговорах насчет женщин, которые Гуидо вел только со мной и никогда ни с кем из их семьи. Воспоминание об этом поступке терзало меня несколько дней, в то время как мысль о том, что я хотел убить Гуидо, не мучила меня (должен признаться) и одного часа. Но убить — пусть даже предательски — это более мужественный поступок, чем повредить приятелю, сообщив другим признание, которое он доверил только тебе.
Уже тогда Аугуста была неправа, ревнуя меня к Аде. Не Аду я хотел видеть, когда выкручивал себе шею. Это Гуидо своей болтовней помогал мне коротать долгие вечера. В ту пору я уже любил его и значительную часть дня проводил в его обществе. Меня привязывала к нему также и благодарность за то, что он относился ко мне с уважением и старался внушить это уважение другим. Даже Ада слушала меня теперь с большим вниманием.
Каждый вечер я с некоторым нетерпением ожидал удара гонга, который сзывал нас к ужину, и главное, что осталось у меня в памяти от этих ужинов, — это мое вечное несварение желудка. Я слишком много ел, так как чувствовал себя обязанным проявлять какую-то активность. За этими трапезами я не жалел для Аугусты нежных слов — в той мере, в какой мне позволял это мой набитый рот, и у ее родителей, должно быть, создалось неприятное впечатление, будто моя животная прожорливость несколько ослабляет мою великую любовь. Они очень удивились, когда увидели, что из свадебного путешествия я вернулся уже без этого волчьего аппетита. Он. исчез, как только исчезла необходимость разыгрывать страсть, которой я не чувствовал. Не мог же я показать родителям невесты, что я к ней совершенно холоден, — и это тогда, когда я вот-вот должен был отправиться с ней в постель! Аугуста особенно любит вспоминать нежные словечки, которые шептал я ей за столом. Между двумя кусками мне, по-видимому, действительно удавалось сочинить нечто из ряда вон выходящее, и я всегда удивляюсь, когда она напоминает мне мои же слова, — мне просто не верится, что я мог придумать такое!
Даже мой тесть, хитрец Джованни, дал себя провести, и когда он желал привести пример великой страсти, он всегда вспоминал мою великую любовь к его дочери, то есть к Аугусте. И он довольно улыбался, так как был хорошим отцом, но презирал меня за эту страсть еще больше, ибо считал, что тот не мужчина, кто вверяет свою судьбу в руки женщины и к тому же не замечает, что на свете есть множество других женщин, кроме его жены. Из чего следует, что обо мне судили не всегда справедливо.
А вот моя теща, та не поверила в мою любовь даже тогда, когда, исполнившись доверия, успокоилась уже и сама Аугуста.
Долгие годы она сверлила меня недоверчивым взглядом, снедаемая сомнениями относительно участи любимой дочери. Именно это убеждает меня в том, что не кто иной, как она руководила мною в дни, предшествующие моей помолвке. Уж она-то, сумевшая понять мою душу лучше, чем я сам, никак не могла ошибиться!
Настал наконец день моей свадьбы, и вот тогда-то меня в последний раз одолели сомнения. Я должен был быть у невесты в восемь утра, но без четверти восемь я еще лежал в постели, яростно курил и смотрел в окно, за которым смеялось и сияло солнце — первое солнце этой зимы. Я раздумывал над тем, как мне бросить Аугусту. Сейчас, когда я не так уж и нуждался в том, чтобы быть поближе к Аде, бессмысленность моего брака сделалась особенно очевидной. Ничего бы не случилось страшного, если бы я просто не явился к назначенному часу. И потом, Аугуста очень мила, пока она невеста, но кто знает, как поведет она себя на следующий день после свадьбы! А что, если она сразу же назовет меня дураком за то, что я так глупо попался?