Фамильные ценности, или Возврату не подлежит - Олег Рой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михаил захлебнулся первым же выстрелом – пуля угодила прямо в горло, и начал сползать вниз. Следующая пуля разворотила ему висок. Охранник, подсчитывавший, сколько осталось до Александрова, свалился на пол с пробитой грудью и двумя пулями в животе. Второму «повезло» чуть больше: получив две пули, в шею и в бок, он от массированной кровопотери почти сразу потерял сознание, и налетчики сочли его мертвым. Забрав портфель и «стволы» охранников, они на ходу спрыгнули из тамбура. И хотя не только вся местная народная милиция была поднята на ноги, даже из Москвы на подмогу прибыли люди, бандитов так и не нашли. Как, впрочем, бывало достаточно часто. Ценности же, вероятно, тут же «ушли» за границу, по крайней мере, ни одна из вещиц, ни один из камешков так никогда больше нигде и не всплыл.
Это была не первая смерть в тихом доме у Серпуховской заставы. Но когда умерла старая Прасковья, все словно бы вздохнули с облегчением. Ну да, ну да, грешно радоваться чужой смерти – тем более смерти близкого, в общем, человека – но старуха и себя запугала, и окружающих замучила своими страшилками хуже горькой редьки, честное слово. А теперь… Теперь все как будто потускнело, поблекло и угрожающе накренилось – вот-вот рухнет. Вдруг оказалось, что не Аркадий Владимирович, а именно Михаил был тем самым стержнем, той опорной колонной, вокруг которой строилась домашняя жизнь. И что теперь? И как? Да еще и Аркадия где-то со своим красным командиром по полям скачет, не докличешься, не дождешься.
Люба даже плакать не могла, будто закаменела – так же, как застыла, заледенела, закаменела Анюта перед своим побегом. Точно навалившаяся на Москву упрямая, никак не желающая сдаваться зима решила напомнить про «тогда». Да, март в России – месяц вполне зимний, но обыкновенно хоть как-то близкой весной попахивает, хоть сугробы на солнцепеке чернеют, хоть сосульки бахромой с крыш повисают. А тут – ничего подобного, зима и зима. Ночи стояли морозные, словно декабрь, а не март. Но и днем снег вовсе не собирался таять или хотя бы темнеть на солнечной стороне. Какая уж там солнечная сторона, серое небо висит так низко, будто никакого солнца и вовсе в природе нет. Ни за тучами, ни где бы то ни было. И весны, разумеется, никакой не будет.
Но недели через три после похорон, когда все сидели за завтраком, Люба вдруг вскрикнула тихонько, прижала руку к животу и… улыбнулась. Медленно, неуверенно, точно забыв, как это делается, но – улыбнулась. Аркадию Владимировичу почему-то вспомнилось, как граф Толстой в романе своем описывал улыбку возвращающейся к жизни Наташи – «как будто открывалась заржавленная дверь». Люба улыбнулась так же. Изумление плескалось в ее глазах настолько явственно, что, казалось, оно сейчас выльется и зальет все вокруг: и стол с самоваром, и домотканые половики, и сгрудившиеся в углу дрова.
– Любушка! – Зинаида Модестовна догадалась первая. – Неужели? Уже бьется? Ласточка моя!
И серая пелена за окном, столько дней напролет заменявшая небо, вдруг рассеялась, раздалась в стороны, пропуская в комнату веселый солнечный луч – как знамение, как приветствие движению новой жизни, впервые толкнувшейся в Любином чреве.
Малыш родился в середине августа.
Крестили в церкви Иоанна Воина, что на Якиманке. До храма Вознесения Господня за Серпуховскими воротами было поближе, но Михаил погиб, как настоящий воин, и сына его решили крестить у Иоанна Воина. Длиннющая Мытная улица проходила совсем неподалеку от их дома, выводя почти к самому «Иоанновскому» храму. Душная летняя жара уже сменилась приятным теплом ранней, еще даже не «золотой» осени, так что пройти полторы версты было совсем не в тягость.
Назвали мальчика, разумеется, Михаилом, в честь погибшего отца. Да и священник не возражал: по святцам, по старому стилю, как раз выходил день чуда Архистратига Михаила в Хонех.
Аркадий Владимирович быть малышу крестным почему-то отказался.
– Не могу, – сказал, – сердце останавливается. Как будто заново Михаила хороню. И вообще…
Пригласили Солнцева. При всей своей идейности революционный матрос вполне лояльно относился к религии и даже к церкви, резонно замечая, что батюшки, мол, тоже разные бывают: некоторые чуть с жиру не лопаются, под золотыми наперсными крестами еле стоят от тяжести, а некоторые всех голодных в своем приходе привечают, если не куском хлеба, так хоть добрым словом да советом помогают. И крестик под тельняшкой носил, не особо скрываясь, – маленький, серебряный, «память от маменьки, до самого гроба не сниму».
Недели через две после крестин «младшего Миши» вернулась домой Аркадия – еще стройная, но уже с тем особым сиянием глаз, что бывает только у беременных женщин.
Следующим летом к раздающемуся на весь дом басовитому, какому-то очень «взрослому» голосу маленького Миши добавились еще два звонких требовательных голоса – Аркадия родила двойню. Мальчика окрестили, ясное дело, Аркадием, девочку, после долгих споров, – Анной. Это уж Аркадия настояла, в честь пропавшей в Великой мировой войне – тогда ее еще не называли Первой мировой, знать не зная, что скоро явится Вторая, еще более жестокая и смертоносная – подружки Анюты. Люба эту идею не поддерживала, но и не возражала, только крепче прижимая к себе маленького Мишу, который уже пытался делать первые неуверенные шаги.
Иван, потетешкав на руках «наследников», опять куда-то умчался. Он вообще бывал дома нечасто. Когда все-таки ухитрялся вырваться с непрерывной своей службы, жизнь в доме начинала напоминать праздничный фейерверк. И главным устроителем и распорядителем праздника был шумный, веселый, вкусно поскрипывающий ремнями портупеи бравый красный командир Иван Быстров. Он возился с детьми (со всеми троими сразу, не отделяя «своих» близнецов от «матвеевского» Мишеньки), водил их в синематограф, катал на лодке, даже парады показывал. Дети его обожали.
Но приезжал Быстров редко. Его начальник, Михаил Николаевич Тухачевский, то оказывался в фаворе у Сталина, то попадал в опалу. Иван ничего не рассказывал о служебных своих обстоятельствах, но Аркадия, видя, что происходит в стране, с каждым годом тревожилась все сильнее и сильнее. Аресты шли за арестами, люди бесследно исчезали, нередко вместе с семьями, и серый густой страх, как жесткое колючее одеяло, накрывал всех.
Аркадия сжимала подаренный дедом браслет и молча, без слов молилась, не зная – кому: за детей, за всех своих близких и покой своего дома. Но главное – за мужа. Потом она не раз думала: что его уберегло – браслет или ее «молитвы»? Потому что спасение Ивана можно было объяснить только вмешательством высших сил. Когда «брали» руководителей, ближайших их подчиненных и соратников гребли частым гребнем. А когда в тридцать седьмом схватили, стремительно осудили «за шпионаж, измену Родине и подготовку террористических актов» и тут же расстреляли только что переведенного в командующего войсками Приволжского округа Тухачевского (не обошлось, ох, не обошлось тут без почти всесильного Ворошилова), Быстрова, одного из ближайших его помощников, почему-то не тронули. Потому ли, что не сочли его достаточно значимой фигурой, или потому, что незадолго до ареста Тухачевского Ивана перевели в другой округ – трудно сказать. Но так или иначе, а репрессии его миновали. Напротив. Ему даже предоставили внеочередной отпуск: за блестящие успехи вверенного подразделения на учебных стрельбах.
Поэтому Иван оказался дома, когда грянула беда. Грянула, откуда не ждали.
По-юношески бескомпромиссный, мечтавший хоть что-то сделать ради торжества мировой справедливости, Аркаша собрался с приятелями «воевать за Испанию». Мальчишки – во все времена мальчишки, их хлебом не корми, только пусти кого-нибудь спасать и совершать подвиги. Но до подвигов не дошло. Героическое путешествие завершилось на станции Москва-Сортировочная. Шныряя между вагонами, команда «юных друзей испанских республиканцев» безуспешно искала какой-нибудь танковый или зенитный эшелон, в котором можно было бы, спрятавшись, добраться до испанского «фронта», когда один из стоявших на станции товарняков неожиданно тронулся. Двое «вояк» отделались ссадинами и ушибами, один сломал ногу, а Аркадий погиб на месте.
Анна, рвавшаяся на «испанский фронт» вместе с братом, рыдала не переставая: «Почему, почему я не полезла под этот вагон вместе с ним? Как я без него буду? Уж лучше бы сразу оба!» Старший Привалов почти не выходил из своего кабинета. Иван метался между обезумевшей дочерью и постаревшей на двадцать лет Аркадией. Матвеевы, само собой, помогали, как могли, но чем тут поможешь?
Отплакав на похоронах правнука, слегла Зинаида Модестовна. Слегла – а однажды утром просто не проснулась. Похоронили ее на Рогожском кладбище, среди суровых старообрядческих надгробий с пугающе простыми крестами.