Мальчик на коне - Линкольн Стеффенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно и теперь это так. Монпарнас возобладал над бульваром Сен-Мишель, но я вижу, что студенты всё так же собираются вместе и слышно, как они пользуются теми же выражениями для изложения наших идей. Стихия не изменилась: вино или женщины, искусство и наука, или успех и бизнес, эволюция или революция. Однако, есть и некоторая разница. Появились такси и метро, студенты теперь появляются на Больших бульварах, а туристы на Монпарнасе, целый поток зевак. Есть также и зрители. Мы играли сами для себя. Мне наша жизнь кажется проще, наивней, значительно менее показной. Это было, как и наше искусство, ради самого милого искусства. Продавцы и кафе теперь стали более деловыми, студенты же - более наиграны. Всё это я узнаю. Это как будто бы рассказы о нас осуществились.
Латинский квартал теперь стал таким, каким он должен был быть в моё время... и не был.
Мои друзья-студенты вовсе не считали, что следует "держать ту или иную девушку".
Некоторые из них влюблялись в милейшую из женщин в мире и собирались счастливо прожить с ней до конца своих дней. Но это им не удавалось, по крайней мерене часто, но те "семьи", которые я знал, были так же реальны как и моя. Я жил с Жозефиной Бонтеку так же, как они жили со своими девушками. Мы, конечно, уже были женаты, но об этом никто не знал, а для нас или наших друзей это не играло никакой роли. Мы сняли комнаты в одной из гостиниц Монпарнаса. Жозефина, её мать и я. Жозефина пошла работать, мать занялась экскурсиями, а я стал осматриваться.
Мы не собирались регистрировать брак до тех пор, пока не закончим учёбу и вернёмся назад в Америку. Я опасался, что отец отзовёт меня, если узнает, что я женился. Но переждав несколько недель, мы слиняли в Лондон, пожили там требуемые двадцать два дня, ина двадцать второй день поженились по пути на поезд-паром в Париж. В первую же брачную ночь я страдал от морской болезни, сначала ужасно, а затем спокойно болел. Это мне помогло, а на следующий день, уже в Париже, я тоже пошёл на работу. Мы никому не говорили о нашей женитьбе, ни дома, ни в Квартале, так что у нас были все преимущества законного брака и все прелести и престиж беззакония.
В общем и целом занятия мои были интересными. Я посещал все курсы, на которые был записан, кроме того ходил на все лекции, о которых кто-либо отзывался хорошо, и многое сверх этого. Я был как те парижские бродяги, которые приходят на лекции в Сорбонну и просто сидят там целый день, чтобы погреться, я присоединялся к любому потоку студентов, направляющемуся в любую аудиторию, чтобы послушать лекцию на любую тему. У меня был такой план: конкретно везде искать пути к этике, а в широком плане получить понятие о французской методике и духе. Мне довелось послушать некоторых лекторов, которые наводили на размышления, и почувствовать разницу между ними и немецкими профессорами.
Французы говорят по-французски универсально, как немногие из немцев умеют говорить по-немецки, не только ясно, но с такой точностью и завершённостью, что они просто очаровательны. Французы полагаются на разум, они, конечно, тоже экспериментируют, и их лабораторные работы чисты, осторожны и продуктивны, но они не могут отказаться от совместного мышления, как это делают немцы. Французы нетерпеливы в умственном плане. Фантазия у них бьёт ключом, им нравится делать выводы, которых они не могут предугадать, иногда предвосхитить и даже сформулировать. Их главный недостаток я считаю следующим: они работают, и мыслят, и говорят как художники, эстетически, и при всей их ложной вере в разум и приобретённое мастерство в логике, они размышляют о том, как бы доказать истину того, что всего-навсего лишь очень красиво, и поэтому они выражаются так красиво. В любой аудитории Сорбонны можно обнаружить какого-нибудь учёного актёра, со стаканом сладкого чая, который читает речитативом, даже поёт, поэму в прозе какой-либо химической или метафизической формуле. Как правило, это весьма убедительно, не всегда это была наука, но это была литература, и когда, к примеру, Шарко показывал на сцене амфитеатра, как могут вести себя его пациенты в психиатрическом отделении, как они страдают, это был настоящий спектакль.
- Идите, - говорил он, закончив работать с пациенткой, которая выполнила всё, что ей было положено, и когда та уходила со сцены, профессор вдруг ударял молотком по столу. Она останавливалась, как поражённая столбняком, застывала с приподнятыми руками и лицом, повёрнутым к публике.
- Жена Лота, - провозглашал Шарко с пафосом артиста, и действительно там стояла жена Лота, как столп чудодейственной неподвижности.
Во Франции игра и работа сосуществуют рядом, как ум и логика, искусство и наука, мужчины и женщины. Мы радовались жизни в Германии, но мы не развлекались в лаборатории, мы там работали до устали, затем для развлечения отправлялись в пивную или в деревню, и отставив дела в сторону, усиленно играли. Это было приятно. Мне нравилось жить по-немецки. А Париж в каком-то роде был освобождением от гнёта. Приятно было свободно появиться в лаборатории как в каком-либо кафе и пошутить с товарищами, даже о каком-либо опыте, поразмыслить о возможных результатах, с серьёзным видом рассказать о чем-нибудь невероятном, просто ради того, чтобы услышать, как это звучит. И также приятно было зайти в кафе, влиться в толпу вольнодумцев и почувствовать возможность поговорить о делах. Это было, как будто бы табличка "запрещается" снята с воображения, интуиции и темперамента.
Возможно, мои впечатления о Париже определялись тем, что я жил там свободной и полной жизнью с женой, что друзья мои главным образом были из среды художников, а не университетских студентов. У меня был домашний очаг, и у многих друзей моих тоже был очаг, не всегда законный, но тёплый, счастливый, обжитый. Это был французский дом, столовая была расположена отдельно: в любом из многочисленных ресторанов, где мы встречались и обедали вместе, там же мы размышляли и разговаривали, практиковали своё искусство.
- Кто может выразить как можно короче отношение вот этого официанта к девушке, которую он обслуживает?
Кто словами, кто росчерком карандаша на скатерти пытался сделать это, и мы обсуждали результаты графически, психологически, поэтически, и выяснялось, кстати, что все отрасли искусства и науки сводятся практически к одному и тому же. Был там один человек, Луис Лёб, который обожал эту игру, и через неё мы подружились на всю жизнь. Он выбрал меня так, как когда-то это сделал мой немецкий друг, Иоханн Крудевольф, с определённой целью. Жозефина заметила, что он всегда подходил к нашей компании за обедом или кофе и очень интересовался тогда, когда разговор заходил о писательстве или о сравнении писательства и живописи. Он сказала, что ему нужно что-то от меня, и однажды вечером он объявил об этом. Он попросил меня показать ему на практике разницу между прозой и стихами. Вопрос довольно странный, он понимал это и стал довольно неуклюже пояснять свой вопрос.
- Я никогда не учился в университете, - сказал он. Раньше он работал литографом в Кливленде, штат Огайо. Он сумел скопить достаточно денег, чтобы приехать в Париж и изучать живопись. Всё это так, он станет художником. Но он также увлекается музыкой и литературой, он читает каждый день, хоть и не очень систематически. Ему хочется понять искусство литератора, ибо он слышал, как я говорил, что хочу понять технику живописи.
- Я научу вас, - предложил он, - я научу вас живописи, если вы научите меня писать.
Это было подобно предложению Иоханна обмениваться уроками английского и немецкого, но только Лёб возобладал в этой сделке, как я возобладал над Иоханном. Лёб учился читать. Я тогда спросил его, что он читает. Он вынул из кармана томик стихов Мильтона, и я выбрал два стихотворения: "Задумчивый" и "Весёлый". Я прочитал ему несколько трудных строк из одного, затем несколько лёгких строк из другого, указал ему на выбор слов, на различия в ритме и прочие приёмы поэтического искусства, проиллюстрировав их этими двумя стихотворениями.
Книги в прозе у него с собой не было, но я поговорил немного о тех или иных приёмах в прозе. Вот примерно и всё. Позже он приносил мне книги, где были помечены абзацы, которые он зачитывал мне как образцы прекрасного и анализировал их в моём присутствии. Да, у него была искра божья. Он подходил к чтению со вкусом, с артистическим чутьём, он был заинтересован этим, ему хотелось познавать. Поэтому ему хватило всего лишьнескольких намёков и подсказок.
Пользуясь ими как ключом, он всю зиму раскрывал книгу за книгой, всю свою короткую жизнь, слишком короткую; и он читал с признательностью литературу на всех языках, которыми владел: английском, французском и немецком. Луис Лёб стал одним из самых начитанных моих знакомых, вдумчивым, развитым, широкообразованным человеком, образованным гораздо лучше среднего выпускника университета. Но своим поведением и словами он всегда выражал, что ему чего-то не хватает - он так и не учился в университете. Я спорил с ним, знакомил его с недотёпами с высшим образованием, чтобы показать ему, что он выучился и подготовился гораздо лучше того, что дал университет им. Но всё напрасно. Луис Лёб научил меня, что в университете стоит поучиться хотя бы для того, чтобы узнать, чего же там нет.