Глазами клоуна - Генрих Бёлль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А между тем всего за день до вступления американцев в Бонн он муштровал мальчиков в нашем парке, приговаривая: «Как только где-нибудь покажется пархатая свинья — бросайте гранату!» На этих мамашиных «журфиксах» меня больше всего волновала доверчивость вернувшихся эмигрантов. Всеобщее раскаяние и громогласные декларации в защиту демократии приводили их в такое умиление, что братаниям и объятиям не было конца. Они никак не могли понять, что тайна злодеяний в мелочах. Легче легкого покаяться в чем-нибудь большом, будь то политическая ошибка, супружеская измена, убийство или антисемитизм… Но разве может человек простить, если он знает все до мелочей, — знает, как Брюль и Герберт Калик взглянули на отца, когда он положил мне руку на плечо, или как рассвирепевший Герберт Калик стучал костяшками пальцев по столу, глядел на меня своими мертвыми глазами и повторял: «Твердость, непреклонная твердость!», или как тот же Герберт схватил за шиворот Геца Бухеля, поставил его перед всем классом и, не обращая внимания на робкий протест учителя, заорал:
— Посмотрите на него… кто скажет, что он не пархатый!
В моей памяти запечатлелось слишком много таких мгновений, слишком много подробностей, мелочей… да и глаза у Герберта ничуть не изменились. Мне стало страшно, когда я увидел Герберта рядом с этим старым, глуповатым, тающим от миролюбия раввином, которого он потчевал коктейлем и болтовней о высоких умственных способностях евреев. К тому же эмигранты не знают, что нацистов посылали на фронт только в очень редких случаях и что погибали не они, а простые смертные, такие как Губерт Книпс, который жил по соседству с Винекенами, и Гюнтер Кремер — сын пекаря; этих посылали на фронт, невзирая на то, что они числились «фюрерами» в гитлерюгенде, ведь у них не было «политического нюха» и они не хотели участвовать во всем этом мерзком вынюхивании. Калика не послали бы на фронт ни при каких обстоятельствах, у него был нюх, он и сейчас у него есть. Держать нос по ветру он умеет. Все происходило совсем иначе, чем думают эмигранты. А они, увы, могут мыслить только такими категориями, как «виновен» или «невиновен», «нацист» или «ненацист».
Гаулейтер Киренхан частенько захаживал в лавку к отцу Марии, без всяких церемоний выхватывал из ящика блок сигарет, не оставляя взамен ни талонов, ни денег, закуривал, взгромоздившись на прилавок, и говорил:
— А ну-ка, Мартин, как ты думаешь, не засадить ли нам тебя в какой-нибудь уютный, маленький, совсем — совсем не страшный концлагерчик?
И отец Марии отвечал:
— Черного кобеля не отмоешь добела, а ты из их породы.
Они знали друг друга лет с шести. Киренхан приходил в бешенство и предостерегал:
— Смотри, Мартин, соли, да не пересаливай.
И отец Марии отвечал:
— Я сейчас так круто посолю, что ты у меня пулей вылетишь отсюда.
— Придется мне засадить тебя не в самый уютный концлагерь, а в какой похуже.
Так они без конца бранились, но если бы гаулейтер не «ограждал» отца Марии по причине, которую мы так и не узнали, старого Деркума непременно посадили бы за решетку. Разумеется, гаулейтер «ограждал» далеко не всех, так, он не «оградил» кожевника Маркса и коммуниста Крупе. Их убили. А гаулейтер живет себе сейчас припеваючи: открыл строительную контору. Как-то раз Мария встретила его, и Киренхан признался, что «ему грех жаловаться». Отец Марии часто повторял:
— Каким проклятием была эта нацистская власть, можно понять хотя бы из того, что я на самом деле обязан жизнью этой скотине, гаулейтеру, и еще вдобавок должен был письменно засвидетельствовать это.
Тем временем я разыскал телефон Калика, но колебался, звонить ли ему. Я вспомнил, что завтра у матери очередной «журфикс». Я могу пойти туда и на худой конец набить себе за счет родителей полные карманы сигарет и соленого миндаля, можно также прихватить с собой пакетик для маслин и еще один — для сырных палочек, а потом обойти гостей с шапкой и насобирать денег в пользу «неимущего члена семьи». Как-то лет в пятнадцать я проделал это — насобирал денег на «особые надобности», и выручка оказалась немногим меньше ста марок. Эти деньги я без малейших угрызений совести потратил на себя, а если завтра я начну Христа ради выпрашивать для «неимущего члена семьи», здесь не будет никакого обмана, я и есть неимущий член семьи Шниров. А под конец пойду на кухню, поплачу на груди у Анны и разживусь обрезками колбасы. Все кретины, которых собирает у себя мамаша, расценят мое представление как милую шутку. Даже мать, криво усмехаясь, вынуждена будет превратить все в шутку… И никто не поймет, до какой степени это серьезно. Людишки эти ничего не смыслят. Правда, они знают, что клоун должен быть меланхоликом, иначе ему не стать хорошим клоуном, но им невдомек, до какой степени серьезна эта меланхолия. На «журфиксе» у матери я встречу их всех: и Зоммервильда, и Калика, и либералов, и социал — демократов, и полдюжины президентов разных сортов, и даже участников движения против атомной бомбы (мать была дня три участницей антиатомного движения, но потом президент, не знаю уж какой компании, разъяснил ей, что последовательная антиатомная политика вызовет решительное падение курса акций, и она в ту же секунду — буквально в ту же секунду — ринулась к телефону, позвонила в соответствующий комитет и «отмежевалась» от этого дела). Ну а на закуску, после того как я обойду гостей со шляпой, я публично набью физиономию Калику, назову Зоммервильда ханжой в рясе и обвиню присутствующего члена Объединения католиков-мирян в подстрекательстве к блуду и к супружеской измене.
Я снял палец с диска, так и не позвонив Калику. А ведь я хотел спросить его всего-навсего, сумел ли он преодолеть свое прошлое, по-прежнему ли у него хорошие отношения с властью и не может ли он просветить меня насчет «высоких умственных способностей евреев». Однажды Калик прочел на собрании гитлерюгенда доклад на тему «Макиавелли, или Попытка приблизиться к власти». Я мало чего понял в докладе, если не считать того, что Калик откровенно и во всеуслышание объявил себя приверженцем всякой власти. По выражению лиц остальных «фюреров» гитлерюгенда я догадался, что, даже по их мнению, Калик перехватил через край. Он почти не говорил о Макиавелли, а все только о Калике, и на физиономиях «фюреров» я прочел, что эту его речь они сочли верным бесстыдством. В газетах без конца читаешь о бесстыжих чудовищах. Калик был политическим чудовищем, и где бы он ни выступал, всем было стыдно.
Меня радовал предстоящий «журфикс». Наконец-то я попользуюсь родительскими капиталами: маслинами, соленым миндалем и сигаретами… сигары я буду брать целыми коробками, чтобы спустить их потом со скидкой. Я сорву орден с груди Калика и надаю ему пощечин. По сравнению с ним даже моя мамаша выглядит человечной. Когда мы столкнулись с ним в последний раз в гардеробной родительского дома, он с грустью посмотрел на меня и сказал:
— Для каждого человека существует возможность заслужить прощение, христиане называют это отпущением грехов.
Я ему ничего не ответил. В конце концов я ведь не христианин. Я вспомнил, что в том своем докладе он говорил об «эротизме жестокости» и о макиавеллизме в сексуальной сфере. Размышляя над его сексуальным макиавеллизмом, я жалел проституток, к которым он ходит, так же как жалею женщин, которых брачный контракт обязывает терпеть любое чудовище. Я подумал о множестве красивых молодых девушек, которым выпало на долю делать «то самое» через силу либо с такими, как Калик, — за мзду, либо с законным супругом — безвозмездно.
18
Вместо того чтобы набрать телефон Калика, я опять позвонил в заведение, где обучается Лео. Должны же они когда-нибудь покончить с ужином, заглотать свои салаты, которые обуздывают чувственность. Я обрадовался, услышав тот же голос. Старик курил сейчас сигару, и это перебивало капустный запах.
— Говорит Шнир, — сказал я. — Вы еще не забыли?
— Конечно, — засмеялся он. — Надеюсь, вы не поняли меня буквально и не сожгли своего Августина.
— А как же, — удивился я, — так и поступил. Разорвал книженцию и по частям засунул в печку.
Он помолчал минутку.
— Вы шутите, — произнес он хрипло.
— Да нет, — возразил я, — в таких делах я веду себя последовательно.
— Боже мой! — сказал он. — Разве вы не уловили диалектическое начало в моих высказываниях?
— Не уловил, я прямой, бесхитростный малый, рубаха-парень. А как там мой братец? — спросил я. — Когда эти господа соизволят наконец закончить свою трапезу?
— Им только что принесли десерт, — ответил он. — Теперь уже скоро.
— Чем их сегодня угощают? — спросил я.
— На десерт?
— Да.
— Собственно, мне этого не следует говорить, но вам я, так и быть, скажу. Компотом из слив со взбитыми сливками. Недурственно? Вы любите сливы?