Бледное пламя - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
70
Строка 469: негр
Однажды мы беседовали о предрассудках. Ранее в этот день, за завтраком в преподавательском клубе, гость профессора Х., дряхлый отставной ученый из Бостона, которого его хозяин с глубоким почтением аттестовал как "истинного патриция, настоящего брамина голубых кровей" (дед брамина торговал подтяжками в Белфасте), самым естественным и добродушным образом отнесся о происхождении одного не очень привлекательного нового сотрудника библиотеки колледжа: "представитель "избранного народа", насколько я понимаю" (и при этом уютно фыркнул от удовольствия), на что доцент Миша Гордон, рыжий музыкант, резко заметил, что "Бог, разумеется, волен выбирать себе какой угодно народ, но человек обязан выбирать приличные выражения".
Пока мы неторопливо возвращались, мой друг и я, в наши сопредельные замки, осененные легким апрельским дождичком, о котором он в одном из своих лирических стихотворений сказал:
Эскиз Весны, небрежный, карандашный
Шейд говорил о том, что больше всего на свете он ненавидит пошлость и жестокость, и что эта парочка идеально сочетается в расовых предрассудках. Он сказал, что как литератор, он не может не предпочесть "еврея" — "иудею" и "негра" — "цветному", но тут же прибавил, что сама подобная манера на одном дыхании упоминать о двух розных предубеждениях — это хороший пример беспечной или демагогической огульности (столь любезной левым), поскольку в ней стираются различия между двумя историческими моделями ада: зверством гонений и варварскими привычками рабства. С другой стороны [допустил он] слезы всех униженных человеческих существ в безнадежности всех времен математически равны друг дружке, и возможно [полагал он], не слишком ошибешься, усмотрев семейное сходство (обезьянью вздутость ноздрей, тошнотную блеклость глаз) между линчевателем в жасминовом поясе и мистическим антисемитом, когда оба они предаются Возлюбленной страсти. Я сказал, что молодой негр-садовник (смотри примечание к строке 998{128}), недавно нанятый мной, — вскоре после изгнания незабвенного квартиранта (смотри "Предисловие"), — неизменно употребляет слово "цветной". Как человек, торгующий словами, новыми и подержанными [заметил Шейд], он не переносит этого эпитета не только потому, что в художественном отношении он уводит в сторону, но и потому, что значение его слишком зависит от того, кто его прилагает и к чему. Многие сведущие негры [признал он] считают его единственно достойным употребления словом, эмоционально нейтральным и этически безобидным, их авторитет обязывает всякого порядочного человека, не принадлежащего к неграм, следовать этому указанию, но поэты указаний не любят, впрочем, люди благовоспитанные обожают чему-нибудь следовать и ныне используют "цветной" вместо "негр" так же, как "нагой" вместо "голый" и "испарина" вместо "пот", — хотя конечно [допустил он], и поэту случается приветить в "наготе" ямочку на мраморной ягодице или бисерную уместность в "испарине". Приходилось также слышать [продолжал он], как это слово используется в виде шутливого эвфемизма в каком-нибудь черномазом анекдоте, где нечто смешное говорится или совершается "цветным джентльменом" (неожиданно побратавшимся с "еврейским джентльменом" викторианских повестушек).
Я не вполне понял его "художественные" возражения против слова "цветной". Он объяснил это так: в самых первых научных трудах по птицам, бабочкам, цветам и так далее изображения раскрашивались от руки прилежными акварелистами. В дефектных или же недоношенных экземплярах некоторые из фигурок оставались пустыми. Выражения "белый" и "цветной человек", оказавшиеся в непосредственном соседстве, всегда напоминали моему поэту — и так властно, что он забывал принятые значения этих слов, те окаемы, что так хотелось ему заполнить законными цветами — зеленью и пурпуром экзотического растения, сплошной синевой оперения, гераниевой перевязью фестончатого крыла. "И к тому же [сказал он], мы, белые, вовсе не белые, — при рождении мы сиреневые, потом приобретаем цвета чайной розы, а позже — множество иных отталкивающих оттенков".
71
Строка 475: Папаша-Время
Читателю следует обратить внимание на изящную перекличку со строкой 313.
72
Строка 490: Экс
"Экс" означает, по-видимому, Экстон, — фабричный городок на южном берегу озера Омега. В нем находится довольно известный музей естественной истории, во многих витринах которого выставлены чучела птиц, пойманных и набитых Сэмюелем Шейдом.
73
Строки 492-493: сама она сквиталась с ненужной жизнью
Нижеследующие замечания не являются апологией самоубийства — это всего лишь простое и трезвое описание духовной ситуации.
Чем чище и ошеломительней вера человека в Провидение, тем сильнее для него соблазн покончить разом со всей повесткой бытия, но тем сильнее и страх перед ужасным грехом самоуничтожения. Рассмотрим прежде соблазн. Как с большей полнотой обсуждается в другом месте настоящего комментария (смотри примечания к строке 549{77}), серьезная концепция любой из форм загробной жизни неизбежно и необходимо предполагает некую степень веры в Провидение; и обратно, глубокая христианская вера предполагает уверенность в некоторой разновидности духовного выживания. Представления о таком выживании не обязательно должны быть рационалистическими, т.е. они не должны давать нам точных характеристик личных фантазий или общей атмосферы субтропического восточного сада. В сущности, доброго земблянского христианина тому и учат, что истинная вера существует вовсе не для того, чтобы снабжать его картами и картинками, но что она должна мирно довольствоваться томным туманом приятного предвкушения. Возьмем пример из жизни: семья малыша Кристофера должна вот-вот переселиться в удаленную колонию, где его папа получил пожизненную должность. Маленький Кристофер, хрупкий мальчик лет девяти-десяти, вполне полагается (фактически полагается в такой полноте, что последняя затемняет само осознание полагательства) на то, что старшие позаботятся обо всех мелочах отбытия, бытия и прибытия к месту. Он не может вообразить, как ни старается, конкретных особенностей ожидающих его новых мест, но он смутно и уютно уверен, что места эти будут даже лучше теперешней их усадьбы, где есть и высокий дуб, и гора, и его пони, и парк, и конюшни, и Гримм, старый грум, который на свой манер ласкает его, когда никого нет поблизости.
Чем-то от простоты такой веры должны обладать и мы. При наличии этой божественной дымки полной зависимости, проникающей все существо человека, не диво, что он впадает в соблазн, не диво, что он, мечтательно улыбаясь, взвешивает на ладони компактную пушечку в замшевой кобуре размером не более ключа от замковой калитки или мальчишечьей морщинистой мошны, не диво, что он поглядывает за парапет, в манящую бездну.
Я выбирал эти образы наугад. Существуют пуристы, уверяющие, что джентльмен обязан использовать два револьвера — по одному на каждый висок, либо один-единственный боткин (обратите внимание не правильное написание этого слова), дамам же надлежит либо заглатывать смертельную дозу отравы, либо топиться заодно с неуклюжей Офелией. Люди попроще предпочитают различные виды удушения, а второстепенные поэты прибегают даже к таким прихотливым приемам освобождения, как вскрытие вен в четвероногой ванне продуваемой сквозняками душевой в меблирашках. Все это пути ненадежные и пачкотливые. Из не весьма обильных известных способов стряхнуть свое тело совершеннейший состоит в том, чтобы падать, падать и падать, следует, впрочем, с большой осторожностью выбирать подоконник или карниз, дабы не ушибить ни себя, ни других. Прыгать с высокого моста не рекомендуется, даже если вы не умеете плавать, потому что вода и ветер полны причудливых случайностей, и нехорошо, когда кульминацией трагедии становится рекордный нырок или повышение полисмена по службе. Если вы снимаете ячейку в сияющих сотах (номер 1915 или 1959), в разметающем звездную пыль высотном отеле посреди делового квартала, и отворяете окно, и тихонько — не выпадаете, не выскакиваете, — но выскальзываете, дабы испытать уютность воздуха, — всегда существует опасность, что вы ворветесь в свой личный ад, просквозив мирного сомнамбулу, прогуливающего собаку; в этом отношении задняя комната может оказаться более безопасной, особенно при наличии далеко внизу крыши старого, упрямого дома с кошкой, на которую можно положиться, что она успеет убраться с дороги. Другая популярная отправная точка — это вершина горы с отвесным обрывом метров, положим, в 500, однако ее еще поди поищи, ибо просто поразительно, насколько легко ошибиться, рассчитывая поправку на склон, а в итоге какой-нибудь скрытый выступ, какая-нибудь дурацкая скала выскакивает и поддевает вас, и рушит в кусты — исхлестанного, исковерканного и ненужно живого. Идеальный бросок — это бросок с самолета: мышцы расслаблены, пилот озадачен, аккуратно уложенный парашют стянут, скинут, сброшен со счетов и с плеч, — прощай, shootka (парашютка, маленький парашют)! Вы мчите вниз, но при этом испытываете некую взвешенность и плавучесть, плавно кувыркаетесь, словно сонный турман, навзничь вытягиваясь на воздушном пуховике или переворачиваясь, чтобы обнять подушку, наслаждаясь каждым последним мгновением нежной и непостижной жизни, подстеганной смертью, и зеленая зыбка земли то ниже вас, то выше, и сладострастно распятое, растянутое нарастающей спешкой, налетающим шелестом, возлюбленное ваше тело исчезает в лоне Господнем. Если бы я был поэт, я непременно написал бы оду сладостной тяге — смежить глаза и целиком отдаться совершенной безопасности взыскующей смерти. Экстатически предвкушаешь огромность Божьих объятий, облекающих освобожденную душу, теплый душ физического распада, космическое неведомое, поглощающее ту неведомую минускулу, что была единственной реальной частью твоей временной личности.