Над Кубанью. Книга вторая - Аркадий Первенцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все недоуменно переглянулись. Вопрос был несколько неожидан.
— Идет воровство, — сказал Никита Литвиненко, смутно догадываясь, к чему клонит есаул.
— В Камалинской цыгане зимуют, видать, оттуда идет, — заметил Батурин.
— Стало быть, оттуда, — подтвердил второй сын Литвиненко, — там, где зимуют, не шкодят, зато соседям вдвое достается.
— Ты чего, участковым есаулом, что ли, назначен? — недоверчиво спросил Брагина Литвиненко. — На кой шут тебе воры?
— Бить надо.
— Кого? Цыган?
— Зачем же обязательно цыган?
— А кого же?
— Своих воров. По станичному обычаю, как полагается по старине.
Собеседники оживились.
— Верно, — сказал Литвиненко, — под воровской биркой половину супостатов перелопатить можно.
Литвиненко довольно захихикал.
— Почин надо делать с заправдашнего вора, — деловито посоветовал Лука, — кровь показать. Чтоб нутро у народа загорелось.
— Мостовой не замечен? — спросил Ляпин.
Литвиненко с сожалением качнул головой.
— Жалковать приходится. А то можно было начинать с твоего соседушки.
— Со Шкурки надо почин делать, — выпалил Матвей.
— Тю, грец, — засмеялся отец, весьма довольный сыном, — вот тебе и Мотька. Вот тебе и меньшак. Ясно дело, со Шкурки. Другого такого ворюгу поискать, и тоже красным клеймом припечатанный.
— Новые законы велят, а? Можно? — спросил Никита.
— Что можно? — Брагин приподнял брови.
— Воров самосудить.
— Новых законов мы еще не читали, а на старые обычаи казачества никто не посмеет поднять руку, — убежденно сказал Брагин.
Во дворе затихал неясный шум, долетавший сквозь закрытые ставни. Света в горнице не зажигали. Люди, сгрудившиеся в плотную кучку, то начинали громко спорить, то шептались и осторожно смеялись. Хозяйка внесла было лампу, на нее зашикали, она вышла, дунула сверху, приблизилась к иконам, истово закрестилась.
Невестки притихли, каждая со своими думами, в горницу их не пускали, им было боязно и скучно. Появился Матвей.
— Маманя, теперь давай лампу, — сказал он.
— Чего решили, Мотя? — спросила мать.
— Воров зачнем казнить.
— Когда, сыночек?
— Скоро, маманя, может, завтра.
— Ой, сыночек, завтра нельзя. Воскресный день завтра, — усовестила старуха, — бог счастья не даст, новых воров нашлет.
— Да, — раздумчиво протянул Матвей, — надо предупреждение сделать. Видать, на тяжелый день оставят, — успокоил Матвей, — на понедельник, бо и впрямь завтра несподручно.
— Воскресный день, — повторила мать.
— Воскресный день одно дело, а второе — кулачки назавтра сбираются…
ГЛАВА III
Перед рассветом Меркул подседлал коня и на ходу крикнул жене: «В степь поехал». Женщина покачала головой, предвидя начало чудачеств мужа, отозвала волкодавов и направилась в хату досыпать.
Меркул, проскакав нижней дорогой, промятой браконьерами, достиг Золотой Грушки. Ветры смели с кургана снег. Дед пощупал заиндевевший травяной пласт. Ладони увлажнились.
— Теплеет, — тихо произнес он.
Только Меркул мог определить теплоту в этом древнем, затравевшем склоне, казалось насквозь промерзшем за суровую зиму. Яловничий сердито дернул коня, нагнувшегося было в поисках корма, и с размаху плюхнулся в седло; конь пошатнулся, сделал шаг вперед. Из-под густой челки, отросшей за зиму, на всадника округлился блестящий глаз.
Недовольство имеешь.
Меркул нагнулся, потрепал коня по волнистым подушечкам груди. Конь похрапыванием выразил свое удовлетворение.
— То-то, дурачок.
Солнце поднималось, подрагивая оранжевым диском, точно нехотя выползая в эту холодную, неприветливую местность. Лучи, метнувшиеся по степи, заиграли на снегу и одновременнно изменили цвет всего неба. Из темного оно сразу же поголубело, бледнея все больше и больше. Восточная закраина, вначале побагровевшая, вскоре затрепетала струйчатыми тонами светлого золота. Солнце разогнало нагорные туманы, и они уходили куда-то вглубь, будто всасываясь невидными отсюда ущельями. Горы приблизились, и Меркулу казалось, что он вполне различает тяжелые дубы и ветви, покрытые сухой курчавиной листьев, умерших, но не опавших, кущи прохладных чинар, наперегонки взметнувших стройные стволы.
Меркул отвернулся. В конце концов это были чуждые пейзажи. В той стороне обитали люди, долго бывшие врагами кордонному казачеству. Меркул по старинке не любил черкесов, ожидая от них всякого зла. Теперь, в условиях новой борьбы, не совсем еще осознанной Меркулом, прежняя вражда как-то отодвигалась. Ее заслонили события, грозно наступавшие на станицу. Яловничий задумчиво снял с порохового рожка кисет, поднял глаза, обвел ими с какой-то торжествующей радостью степь. Вдруг он вздрогнул. К нему ехал человек. Гнедой, неплохих кровей жеребец передвигался шагом, изредка брезгливо перепрыгивая косые, рябоватые поверху, заструги.
«Павло, — угадал Меркул, и первым его непроизвольным порывом было уйти от встречи, может быть даже убежать от Павла. И не потому, что это был именно он, Павло Батурин, а потому, что ему хотелось остаться одному в этой любезной его сердцу предвесенней степи, безмолвной свидетельницей его ночных похождений. Но уйти от Павла нехорошо, может показаться подозрительным. А потом Павло может догнать его и начнет допытываться о причинах его бегства. Все эти мысли мгновенно, вначале беспорядочно, а потом в стройной последовательности промелькнули в голове яловничего, и он остался на месте. Сильные руки его только покрепче смяли ременный повод, а наружно Меркул остался спокойным, будто ничего не взволновало его.
Павло узнал во всаднике, стоявшем на вершине кургана, Меркула, перевел жеребца на более резвый аллюр и пошел на сближение короткой строевой рысью. Яловничий удовлетворенно определил добрую строевую выучку дареной генеральской лошади и в душе позавидовал Батурину.
Павло, не снижая резвости, взлетел на курган, словно хвастая и лошадью и своей кавалерийской статью, и уже на вершине кургана, цокнушись о Меркуловы стремена своими стременами, осадил жеребца незаметным нажимом шенкелей и собранным резким рывком повода.
— Раненько горобцов[1] считаешь, председатель жалобной комиссии, — поздоровавшись подшутил Батурин.
Меркул возглавлял в Совете комиссию по приему жалоб.
— Где их попересчитаешь, когда главный землемер их всех поразгонял, — отшутился Меркул.
Павло спешился. То же сделал Меркул.
— Ездил к Камалинскому юрту, — сказал Павло, закуривая, — гурдаевскую экономию осматривал. Десятин четыреста генеральских паров к нам влезло.
— Бураки?
— Да. Бураки сеяли в прошлом году.
— Кому же пары пойдут? — пытливо раглядывая Павло, спросил Меркул. — Я, кажись, на последнем совете не был.
— Ты и на предпоследнем не был, — съязвил Павло.
— Тоже виноват, Павел Лукич. — Меркул почесал бороду. — Так земля кому же?
— Объявились вдовки какие-сь безземельные, у кого девок много, заявление подали.
— Казаки?
— Кабы казаки.
— Городовики?
— Есть и городовики.
Они одновременно прыгнули в седла.
— Верхней поедем? — спросил яловничий.
— Мне все едино.
— Поедем тогда верхней, там не такая сугробина.
Солнце поднялось. Серые пласты зяби с южной стороны подмокрели. Снежное зерно укрупнилось, сияло. Павло распутал башлык, встряхнул и закинул за спину. Яловничий невольно залюбовался статным видом Батурина.
— Знаменитый казак ты, Павло Лукич. Только жалко, — он тяжело вздохнул, — видать, скоро отрубят голову. А казак без головы никому не нужный.
Павло сдвинул резкие брови.
— Ты про что?
— Вермишель начали неподходящую, Павел Лукич, — тихо сказал Меркул, и в тоне голоса ощущалась явная тревога. — Больно шибко Егор на станицу полез. Станица ему мать, а он двумя сапожищами.
— Ты про хлеб?.
— Хотя бы и про хлеб, — оживился Меркул, — я ведь во всех этих делах на первый взгляд будто посторонний, как будто в цирке в Армавир-городе. Сидит, мол, дед Меркул и глядит — какой такой борец на лопатки ляжет, або Иван Поддубный под Буля, або Буль под Ивана Под-дубного. Так многие думают. Земли, мол, у него один пай, да и тот не засевает, денег в кубышках не хоронит, хлеба только на прокорм семьи кое-как хватает, родни мало. И впрямь, погляжу я на себя, Павло Лукич, мало от меня корысти, мало кто на меня позавидует, будь то белый, будь то красный, будь то синий аль серо-буро-малиновый. Думок моих никто не знает, а может, кто по своей собственной глупости дурачком меня считает. Молчит-то не всегда дурак, Павел Лукич… Родился я в Жилейской станице, в ней же крещен, в ней и умирать почитай, придется, а потому за свою станицу всей душой болею. Мне мой юрт — вроде дома, все в нем знаю и всё жалею. Недаром меня в жалобную комиссию выбрали, тут уже Егор промаху не дал. — Меркул нагнулся, начал перебирать гриву коню. — Начинаются в нашем доме дела похуже пожара. Люди от рук начали отбиваться, от хозяйства. А от этого урон идет прежде всего станице. Вот сегодня воскресенье, день теплый, весна близко, а мы только двое с тобой в полях ездим, и то вроде не по своим надобностям, а по казенным. Ты — как земельной комиссии председатель, а я — жалобной. А бывало, раньше тут бы в такой день не обминулся, не успевал бы шапку скидать, здороваться… Возьмем первых с краю, тех же Литвиненковых. Какой бы только чертяка не носил бы их в поле. Зубами б землю кусал Игнат, на язык пробовал, корешки озимки разглядывал бы, не порвало ли морозом. А то начал бы снег вальками сгребать по загонам для увлажнения почвы. Выбили, одним словом, Литвиненкову семью из седел, а вокруг них еще десятков пять семейств крутятся, гудят, как пчелы в улье, когда туда воряга забрался и напакостил. Убыток есть хозяйству от этого? А?