Персидские новеллы и другие рассказы - Виктор Робсман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Покойников нельзя долго удерживать на земле и, по обряду мусульманской веры, он должен быть похоронен не позже, чем через три часа после наступления смерти, если смерть настигла его не ночью. Но до ночи было еще далеко, однако, надо было торопиться с обрядом омовения покойника, которое совершается тремя водами — лотосовой, камфорной и, наконец, проточной, всеочищающей водой; с обрядом присыпания ароматами тех мест усопшего тела, которые при жизни соприкасались с землей на молитве и земных поклонах; с обрядом облачения покойника в белый саван, состоящий из рубахи без рукавов, без застежек, без пуговиц, из набедренной повязки и покрова. И когда были совершены над ним все предписания веры, его, завернутого в саван, понесли на руках, почти бегом (этого требует обряд), до самой могилы, вырытой в рост человека. И тело, еще не остывшее, теплое, торопливо укладывают в нишу могилы, на правый бок, развязывают саван, освобождают покойника от земных пут и произносят над ним последние слова утешения: «Хвала Богу, одолевшему рабов своих смертью!»
II. Люди и нравы здешних мест
Этот коричневый городок, построенный из глины и камня, с садами без деревьев, с канавами без воды, с улицами без мостовой был защищен с севера и с востока хребтами Белой и Черной горы, принимающих в дальнейшем название Гиндукуша. Мало что изменилось в этом благочестивом городке за последние пятнадцать столетий его существования. У городской стены все так же сгорают на солнце трупы павших животных. Огромные псы, напоминающие онагров, бродят с окровавленными мордами среди этой смердящей падали, словно в мясной лавке, и бывают опасны. Далеко слышно их рычание, и шакалы разбегаются при виде их; гиены не решаются приблизиться к ним и с хохотом отступают; коршуны терпеливо выжидают, пока не пресытятся псы, и пугливо уносят остатки. Солнце завершает погребение. Но ослепительно белые кости остаются на поверхности; они хрустят под нашими ногами, куда бы мы ни шли. В городе сохранилась цитадель губернатора, в которой поныне проживает властелин, наделенный шахом неограниченной властью; его никто никогда не видел, кроме преданных ему слуг, многочисленной челяди и приближенных лиц. На башнях цитадели дремлют стражники. Они пробуждаются в часы молитвы, и тогда спускаются со своих башен на землю; нужно все бросить, все забыть, оставаясь наедине с Богом. В этот час, где бы ни была душа мусульманина, она услышит громкий и протяжный крик служителя Бога на земле, несущийся с высоты небес: — Спешите на молитву! Спешите к счастью! — Молитва лучше сна! — прибавляют правоверные сунниты. Как много здесь солнца, как много света и как мало живой воды! Но сегодня улицы затоплены водой — она бежит, запыхавшись, большим потоком от дальней Белой реки, берущей свое начало в Черных горах, чтобы наполнить пересохшие уличные канавы, напоить умирающие от жажды сады, вернуть жизнь полям, уже покрывшимся цветущим маком, словно залитым свежей кровью. Женщины, наспех прикрытые молитвенными чадрами, спешат к воде со своим грязным бельем; добрый хозяин гонит своих вьючных животных на водопой и, тут же, моет их; верующие совершают в ней ритуальное омовение, а водоносы наполняют этой водой свои кожаные меха, словно виноградным соком. Все говорят здесь только о воде, о мирабе («начальнике воды»!), о размерах струи, которую отпускает домохозяевам этот разбойник мираб, и которую измеряет он толщиной кирпича, плиты или камня, служащими ему заслоном и водомером. Его стараются подкупить, кланяются ему в пояс, как если бы он был знатным вельможей или посланником Бога на земле. И в то же время, каждый хочет прибить его кирпичом, плитой или камнем, которыми отмеривает он воду. Везде слышится ругань, сквернословие, грубая брань. Конвоиры ведут нас через крытые проходы базара, где царствует безобразная толпа; вьючные животные ходят здесь между людьми, как равные. Все здесь чем-нибудь торгуют; у каждого лотка, точно перед непристойной картиной, собирается больше зрителей, чем покупателей. Жизнь без радостей сделала их жадными ко всяким забавам, и они, как дети, рассматривают всё, дивясь всему… Солдаты, сопровождающие нас, не могут нахвалиться городом — все им здесь нравится; давно уже не вдыхали они этого дразнящего запаха жареного, ароматов кардамона, шафрана, мускатных орехов, гвоздики, которыми дышат все базары в этой стране. Они ведут нас по узким и тесным проходам, в которых расположены торговые ряды, плутая в них. Повсюду светятся жарким огнем очаги и жаровни трактиров, и им трудно пройти мимо этих чадящих запахов и не перекусить. Везде нас чем-нибудь угощают, жалеют нас, суют нам объедки на дорогу, и конвоиры не пропускают случая, чтобы не извлечь из этого для себя пользы; их тоже кормят безвозмездно, угощают понюшкой табака или затяжкой опиума. В ковровых рядах они подолгу пьют чай, курят кальян или гашиш, говорят вздор и, словно побывав в раю, не хотят отсюда уходить. Не спеша, они ведут нас дальше. Зачем спешить! Надо очень не любить жизнь, чтобы торопиться прожить ее как можно скорее… Сегодня был для них особенно удачный день — предстояла публичная казнь хлебопека — отравителя, человека недостойного, человека глупого, у которого не хватило ума, чтобы упрятаться в бест — убежище для всех, уклонившихся от закона, куда не проникает правосудие. — Какая удача! — восклицают развеселившиеся конвоиры. — Разве есть в жизни что-либо более волнующее, чем смерть! В смерти есть что-то праздничное — мертвым оказывают больше почести и внимания, чем живым. Этого оборвыша, никогда не мывшегося, слепнущего от трахомы, со стригущим лишаем на голове никто не замечал на протяжении всей его жизни, а теперь все знают его; люди славных фамилий и бесславная чернь, которой кишат здесь все базары, хотят присутствовать при его последнем часе; он будет прославлен своею смертью. Лицо хлебопека, белое от мучной пыли, выражало сейчас скорее недоумение, чем испуг. Он знал, что его ведут на смерть, но все его неприхотливые мысли беспорядочно блуждали сейчас где-то между брошенным им неразделанным тестом и раскаленным очагом. — Добрые люди! — вопил он, как животное. — Погибнет без меня тесто, погаснет без меня разожженная печь! Какие убытки! Какие убытки!.. — сокрушался приговоренный к смерти хлебопек. Толпа неистовствовала; нет здесь никого презреннее, чем хлебопеки и мясники. «Лучше, — говорят в народе, — есть землю, чем хлеб, испеченный хлебопеком! Лучше есть мясо собственного тела, чем мясо, купленное у мясника!» Все кричали: — Этот разбойник наживается на голодных! — Вор! Он крадет по пятнадцати мискалей (и даже больше!) на каждом чуреке хлеба! — Он подмешивает к муке песок и глину, травит народ! — Его надо казнить! — Его надо обезглавить! — Какая радость увидеть хлебопека мертвым! — Скорее же! Скорей!.. Было страшно оставаться среди этих кровожадных людей, словно каждый зевака, пришедший сюда полюбоваться позорным зрелищем казни, был по призванию палачом. Как было не вспомнить нам на этом лобном месте бессмертного Достоевского, заглянувшего в темную душу человека и увидевшего там, на самом ее дне, в зародыше свойства палача. «Но не равно развиваются эти звериные свойства человека…» — успокаивает нас писатель. Тем временем, палач, облеченный государственной властью, подкрадывается к обезумевшему хлебопеку с длинным и острым ножом, похожим на секиру. Разве не сказано в законе: «Глас народа — глас Божий!» Этот маленький шамкающий старичок со слезящимися глазами носит славное прозвище мир-газаб, что значит: «заведующий гневом!». Все богобоязненные, все честные и смиренные жители этого благочестивого городка почитают его, ибо он избавляет их от мошенников, злодеев, душегубов и воров, а бесчестные и отступившие от закона — ненавидят его. Палач знает, что прежде чем умертвить недостойного жизни человека, надо возненавидеть его, надо вызвать в себе чувство негодования к нему и тогда, под прикрытием гнева, ничего не стоит совершить любое злодеяние. Но убить без гнева — нельзя! Недаром ведь носит он почетное прозвище мир-газаб! Возненавидев хлебопека, палач спокойно, по-деловому приступает к убийству. Но убийство, одобренное законом, должно быть совершено благопристойно, с соблюдением приличий, подобающих человеку. Недостойно наносить удар ножом в спину — так поступают трусливые злодеи, не боящиеся правды Божией. Не следует потешаться над смертником, подвергать его надругательствам, ибо так поступают только озлобленные на жизнь уроды с больной душой. Не таким должен быть благоразумный мир-газаб; он — как солдат на поле брани! Жизнь нужно отнять у человека благопристойно, не глумясь над его слабым телом (разве мало ему смертных мук!), и мир-газаб знает все это. Вот почему так деликатно просовывает он в ноздри оторопевшего хлебопека пальцы правой руки, оттягивает его голову назад и, точно играючи, проводит по его горлу ножом. Слышатся крики одобрения, все хотят увидеть кровь; происходит страшная давка, ругань, ссоры. — Что случилось? — спрашивают запоздавшие прохожие. — Чему все так радуются? — Человека убили! — отвечают свидетели казни, понося покойника самыми непристойными словами. Мир-газаб доволен своей работой; никто не сможет упрекнуть его ни в излишней жестокости, ни в чрезмерном милосердии. Но казненный начинает раздражать его — почему он все еще живет! В жилах его не осталось уже крови, она вся растеклась по земле, наполняя собой сточные канавы, а он упорно хочет жить… Нет, мир-газаб не намерен ждать его последнего издыхания и, пользуясь своей законной властью, волочит по базару еще живое тело, как если бы оно было уже мертвым, протягивая кружку для вознаграждения; он не напрасно потрудился, он сделал доброе дело…