Наследник - Александр Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапно увидел маленького, седого, озаренного солнцем старичка в окне, в котором, глухо заскрипев, отворилась ставня. Не пойму, что я вижу, – старичка в свете или свет в старичке? Казалось, он и свет вместе влились в комнату и потекли по стенам и полу. Что за наваждение? Точит свет мои глаза, я всматриваюсь, жмурясь, – нет, не улетучился старичок, а посмеивается. Не признал я своего дедушку!
– Довольно, Петр, лежебожничать, – сказал он из-за стекла. – Айда вон туда.
– Куда?
– Во-о-он туда, – махнул он рукой куда-то за Баранью гору.
– Что там делать?
– А так. Неужто непременно надо что-то делать? Увидишь. Вытряхайся из постели! Поутру так славно пройтись.
И мы пошли. Сначала – по сырой, шуршащей под нашими ногами траве на верхушку Бараньей горы, названной так, видимо, потому что она, крутая, обрывистая, не очень-то охотно позволяет взобраться на себя, так сказать, по-бараньи упрямая, – хотя не уверен, правильно ли баранов называют упрямыми животными. Местами она так отвесна, что приходится карабкаться. Дедушка согнулся и потихоньку, слегка прихрамывая, шагал по круче. А я молодечествовал: то с подскоками взбегал, то высматривал отвес опаснее и почти что полз по выбоинам в суровом скальнике, то хватался за куст, рывком выбрасывал себя вперед, брался за другую зеленую прядь, и таким способом убегал далеко вперед. Дедушка же находился в отдалении, еще внизу, ступал ровно, без порывов, не разгибаясь. Мне хотелось крикнуть: "Дедушка, давай-ка догоняй меня! Что отстаешь?"
Однако, задор мой иссяк к середине "лба". Я стал часто останавливаться, потом приседать, но за кустом, чтобы дедушка не подумал, что я слабый. Сердце, представлялось, вырывалось из груди, чтобы, наверное, скатиться вниз, под гору: хватит, больше не могу, иди без меня! А дедушка – все ближе, ближе. Я посвистываю, притворяюсь, что мне легко взбираться, прутом вспугиваю бабочек. Иногда мне становится страшновато: вдруг дедушка обгонит меня – какой будет позор! Он чему-то улыбается маленькими морщинками у губ. Догнал меня.
– Как оно, внук? Ладненько? Не сильно устал?
– Не-е-ет, дедушка, – придавливаю я тяжелое горячее дыхание, но мой голос плавающий, зыбкий. – Все отлично. Горка пустяковая.
– Пустяковая не пустяковая, а свое дело знает: пот выжимает из нас. – Он помолчал, зорко, с прищуром посмотрел на меня. – Но забраться на гору – полдела, даже пустяк. Как с нее хорошо спуститься – вот закавыка.
– Сходи да сходи себе, можно и бегом, – пожал я плечами.
– Можно-то можно, – крякнул дедушка, – а вдруг как понесет? Да так побежишь, что расшибешься, не устоишь на ногах. Нет, внук, надо уметь подняться наверх, надо уметь и спуститься. Кто не додумался до этого – тому и лоб расшибать.
– Ты, дедушка, умный, – улыбнулся я.
– Я стреляный воробей. Меня жизнь ломала да гнула, по дорогам войны прогнала – посмотрел я на людей. Мал ты еще, а скажу все же тебе: не умеем мы жить. Бог создал нас людьми, а потому жить нам надлежит по-людски. – Он нахмурил влажные брови, перевел дух. – Вот мы и вскарабкались. Отдохнем, поглядим вниз.
Мы присели на широкие, бугорчатые спины гранитных глыб. Какое наслаждение горячему, уставшему путнику чуять мертвый, но желанный холод камней, благодарно поглаживая и похлопывая их ладонью.
– Вон они, Весны, – ласково сказал дедушка. – Просыпаются, засони. – Он прикурил, затянулся дымом. – Как я, внук, тосковал без них на войне… Ты вот что… люби их, – сказал он смущенной скороговоркой.
– Кого? – удивился и не понял я.
– Весны. Речку и поселок. Они одни такие на весь белый свет.
Мы смотрим на Весны – речку и поселок-городок; небо над ними и нами – синее, широкое, теплое.
Долго мы сидели молча.
Сказать, что ширь и синь небесная захватили наш дух, – чувствую, мало и не совсем точно. А скажу иначе: мы словно сами превратились в крохотные кусочки этого веснинского неба и, представилось, полетели над Веснами, вошли в синее – и стали небожителями, не грозными, властительными, а покорными и смиренными, как само утреннее небо. Я ощутил себя удивительно легким. Подумалось, вдруг сорвется из того далекого леса какой-нибудь пробудившийся от птичьего щебета ветер и подхватит меня с дедушкой, и на самом деле вольемся мы в небо или, может быть, падем на Весны, как снег или дождь.
Весна-река смотрела в небо и, казалось, так засмотрелась, что остановилась – не шелохнется. Но я знал, что она быстрая, стремнинная, что крутит на глубинках стаи щепок и коряг, что рокочет, перебирая каменистые ребра отмелей, что качает большие утонувшие бревна, что время от времени слизывает с жадностью с берегов ил и глину. Но сейчас она затянута утренней дымкой и глядится смирной.
Весну-городок я совсем не узнал с горы – весь сверкает, мечет во все стороны острые, жгучие лучи, и мы зажмуриваемся. Представляется, что улицы за ночь завалили яхонтами и алмазами, солнце взошло – и тысячекратно умножилось в богатом, необычном даре. Мне не хотелось признать: то, что я вижу, – призрак, всего лишь отражения в стеклах домов, теплиц и фонарей.
Дедушка что-то тихо произнес.
– Что ты, дедушка, сказал?
– Философствую, внук, – улыбнулся он.
– О чем?
– О том, что вижу. Думаю о тебе, о себе – обо всех нас.
– Скажи, деда, что же ты нафилософствовал?
– А вот думаю: как сверху все красивее да обманчивее. Здеся, наверху, мнишь одно. А внизу оказывается совсем другое.
– Я, дедусь, так же думаю.
– Вот и думай. Но не поднимайся в мыслях шибко высоко. Держись ближе к земле: она, родимая, никогда не подведет.
– Не поднимусь! – зачем-то и здесь помолодечествовал я. Но дедушка взглянул на меня с прищуром, – и я наклонил голову, не смог открыто смотреть в его глаза.
– Дай Бог, – сказал он. – Что ж, внук, пойдем?
– А куда?
– Во-о-он туда, – махнул он куда-то в поле.
Мы пошли тропой, она вилась между полей, засеянных косматой зеленкой – кормовой травой, клевером и рожью. Солнце стало припекать. Я сбросил сандалии и потопал босиком по бархатисто-мягкой, еще присыпанной росой, но уже теплой земле. Она щекотала ступни и щиколотки, с каждым моим шагом вскидывалась серебристыми облачками. Я наблюдал за кузнечиками, которые перепрыгивали через тропу с поля на поле. Они стрекотали так звонко, что я другой раз не слышал своих и дедушкиных шагов. К хору кузнечиков присоединялись вившиеся передо мной жуки и мухи, которые жужжали и звенели перед самым носом или ухом. Наслушался я их вволю, и они мне наскучили.
Стал присматриваться к сусликам. Выскочит на волю какой-нибудь хозяин норки, мордочкой повертит, увидит нас и – превращается в столбик, но глаза отчаянно сверкают на солнце. Поближе подойдешь, иной мгновенно уныривает в свое надежное убежище, а за ним – стрелой его хвостик. Другой, смельчак, подпустит тебя очень близко, повертит мордочкой, но, воинственно распушившись, убежит в траву или скроется в норке.
Мне представилось, что я иду один, и мне захотелось летать. Я стал размахивать руками, подпрыгивать, поднимая голову к небу с его чистыми, яркими красками, желтым, созревшим солнцем. Я увлечено размахивал руками, приплясывал на цыпочках, но внезапно вспомнил, что со мной рядом идет дедушка. Мне стало стыдно, я тайком взглянул на него. Он шел чуть впереди и смотрел под ноги. "Какой хитрец, – подумал я. – Все видел, но притворяется".
Может быть, дедушка видел, а может быть, и нет. Он молчал. Он был мудрый человек, поэтому, наверное, и молчал; мудрецу не к лицу говорить обо всем, что он видел и знает.
Мы приметили вдалеке дым. Оказалось – свалка, на которую свозили мусор из близлежащих селений. Горела бумага, резина, опилки, стоял крепкий запах гари. Черный и белый дым широко застилал лазоревое небо, крался к высокому солнцу. Дым, вообразилось мне, воздвигал стену между нами и бескрайним чистым полем, за которым угадывался лес.
Стало очень грустно и досадно, что мы увидели в чистом поле свалку.
Мне показалось, что дедушка посмотрел на меня своим неизменным едва приметным прищуром, хотел что-то сказать, но только лишь поводил языком по нестриженому, уже завернувшемуся на губу белому усу, потом сомкнул губы и молчком продолжил путь.
Сначала шли быстро. Когда же дым скрылся за бугром, усмирили ход. Дыма не было видно, но я чувствовал себя нехорошо. Солнце уже пекло. Прилегла трава, суслики не показывались, затаившись в норках. Обжигало пятки. Мы присели на бревно отдохнуть.
Дедушка сказал, смахивая ладонью с красного лица змейку пота:
– Славно здесь… вдали от свалки.
– Ага.
Мы слушали прилетевший из соснового леса ветер. Он катил по тропе комки сухой травы, вскидывал ввысь бабочек, невидимой гребенкой расчесывал косматые пряди зеленых полей. Мы смотрели на тропу, а она входила в лес и пропадала в нем, прячась от зноя между высоких, раскидистых сосен. Почему-то ни о чем не хотелось думать и говорить, а просто сидеть и смотреть вдаль. В сердце установился грустный покой.