Дневники 1914-1917 - М. Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, виноват во всем Розанов, с ним работать нельзя, нужно отделаться. Совет ценою собственного существования поставил вопрос об исключении: если Розанова не исключат, Совет уйдет.
— Розанов тогда может быть здесь первый человек! — сказал Мережковский.
А в это время как раз кто-то крикнул:
— Это у вас от лукавого!
<Возможно>, да, но не совсем, я вполне понимаю Мережковского, его душевное состояние и сломанные стулья. Возмущаются просто фактом исключения, но это не просто исключение, это должно быть созидание чего-то похожего на секту. Ведь Мережковский этим отсекает любимейшее существо, Розанова, который сам удивлялся: «За что он меня любит!» Розанов для Мережковского не просто облик Розанова, а «всемирно-гениальный писатель», какой-то предтеча Антихриста, земля, Пан [27] и мало ли, мало ли что. От всего этого нечистого он теперь отсекается, а члены Религиозно-философского общества возмущаются чисто по-обывательски. Мережковский вообще совершенно не способен быть в жизни, он не человек быта, плоти и крови. Я никогда не забуду одного его спора с социал-демократическим рабочим. В ответ на поставленный ему вопрос о необходимости в человеке сознания своего собственного бессмертия рабочий говорил:
— Накормите меня.
Тогда Мережковский, возмущенный грубостью ответа, вдруг неистово закричал: —Падаль, падаль! [28]
Это была, конечно, чисто философская «падаль», то есть то, что падает, умирает, а рабочий принял за настоящую, ругательскую — и пошло, и пошло.
Вот то же происходит и теперь в Религиозно-философском обществе, и все <наше> общество поступит по законам обычной этики: «падаль», и не поймет и не пойдет за Мережковским. Но не будем сильно обвинять обывателей, потому что ясно, в этом призыве Совета не хватает одного, тоже необходимого звена человечества, которое мы назвали бы мудростью.
23 Января. День моего рождения, 41 год.
Время от времени нужно возвращаться к периоду «религиозному» своей жизни, от первого визита к Мережковскому до последнего посещения Гиппиус. Ценное, что я получил за это время и что осталось, — это понимание религии у русского народа.
Молитва утренняя. Помоги мне, Господи, держать в сердце своем ясность, тишину, понимание, чтобы при встрече с людьми не упускать ее, чтобы в бурю жизни вспомнить и знать, что опять вернусь к такому себе.
Ошибка «пророков», осуждающих женщин (т. е. женское нынешнее движение), состоит в том, что они исходным пунктом суждения берут женщину-мать-самку и проч., а на самом деле движение создают вовсе не эти женщины, а совершенно особые, непохожие на патриархальных женщин. В этом-то и есть секрет и движение, что из массы женщин выделяется (значит, движется) особая порода, ничуть этим не затрагивая женщину-мать.
Разговоры о движении народа к образованию, женском движении и разрыве с семьей…
В чувстве есть два полюса: точка светлая и точка темная. Такая бывает минута спокойствия и равновесия душевного, когда все вокруг бывает понятно, и, главное, бывает вера, что можно как-то удержать при себе эту минутку навсегда: для этого только нужно держать ее в совершенной тайне и никогда не забывать о ней, всегда к ней возвращаться. На самом деле она уходит бесследно и возвращается сама независимо от собственной воли. Вот у религиозных людей эта минутка укрепляется молитвой. И, вероятно, чтобы «удержать» ее, нужна религия, необходима. Словом, это состояние, в котором нет чисто животной сытой радости, а в то же время свое плотское чувствуешь радостно, и нет острой духовной радости экстаза, а всё спокойно светится в равновесии и гармонии.
Другая минута, противоположная, когда мелькает как-то нечаянно, как полоснет ножом, что все равно, что неминуемо пропадешь, как будто заглянул на дно пропасти, в которую суждено полететь, черной пропасти, и как будто я ли или кто другой раньше давно за меня совершил какой-то неискупаемый грех и ничего тут поделать нельзя. После этой минуты наступает тоска, приводящая иногда к тупости и полной апатии. И незаметно из апатии опять бывает выход к острой радости, к труду, но не обязательно к светлой минуте: то приходит как будто без всяких законов и совершенно нечаянно.
Апис [29] (из дневника ссыльного)
За два рубля в месяц Алпатов снимал тогда комнату [30] в мезонине крестьянского дома с правом на зимнее время перейти в избу. Я постепенно дичал в одиночестве осенью. Дожди были и ветры непрерывные. Капли капали по мезонину день и ночь, и стало мне представляться, будто этот дождь как-то мой собственный или, вернее, какой-то одушевленный и знает, что делает: моет камни, размывает мои собственные камни в моей душе, так что у него есть бесконечная цель и знание дела. Но только мне от этого нет пользы: я успею под камнями тысячу раз <совсем> пропасть, пока дождь и ветер камни разрушит. Я был как живой мертвец в могиле и постепенно дичал.
Какие видения были мне под камнем, очень трудно мне рассказать: конечно, тут была со мной она, самая далекая и самая близкая моя подруга, Сонная Грезица [31]. Никогда я не видел ее в своем лице: то явится птицей зеленой, и я знаю, что это она, то представится мне в каком-то общественном саду каменной статуей, и я через камень с ней разговариваю, а бывает, и в совершенно уродливом виде, и я все-таки через урода с ней беседую, обмениваюсь короткими и полными значения, как у Ибсена, фразами. Лицо Сонная Грезица мне никогда не открывала, больше виделся я с какими-то каменными уродами. И когда я просыпаюсь и слышу — дождь льет, я думаю, что моет этот дождь и моет, размывает — он напрасно трудится — каменное уродливое тело Сонной Грезицы. Где она была настоящая, та, от которой получил я свои видения, мне было даже страшно подумать: где-то далеко на земле была она действительная, и путь к ней как между раем и адом, дорога была разделена бездонностью без мостиков, без Авраама и без Богородицы. А бездонность эта была просто гордость: она так хотела, я так, взяли и разошлись. И было уж это давно, так что не будь этой ссылки и одиночества в лесу, не было бы со мной и Сонной Грезицы. Может быть, я и тут мог бы отделаться от нее, заняться чем-нибудь, выпросить себе у крестьян место, строить собственными руками дом, мало ли что можно выдумать. Но этот осенний мелкий дождь поднял камни, и они легли на меня, и я не мог и не знал, для чего начинать что-нибудь, и жил только этими ночными встречами.
И до чего же я в это время слился с природой: бывает, повидится немного, проснешься, и опять закроется небо, и я вижу себя самого умирающим: до самого конца бывает <дойдешь>, то отпустит, то опять закроет, и к солнцу идешь, и чудо, и воскресение. Так случилось и тут. И вдруг чудо, да, это было чудо: старик приносит мне со станции письмецо, адрес написан голубыми чернилами, рука ее! У меня не было и переписки с ней, два, три письма, не больше, а лет-то сколько прошло, и потом я с ней же в Париже встретился и думал, что она так там всегда и живет, а, главное, я никогда не мог думать, что помнит она меня, живая, действительная, а Сонная Грезица мне только чудится, и ей <настоящей> неизвестна. И вдруг письмо от настоящей, живой! [32] Она писала: «Завтра я проезжаю вашу станцию, у нас пятнадцать минут, а может быть, больше, все зависит от Вас».
Я посмотрел на штемпель и побледнел: завтра стало сегодня, сегодня. Я посмотрел на часы: еще было время, можно было успеть, если сделать нечеловеческие усилия: выбирая <напрямую> тропинки, мчаться по ним во весь дух на велосипеде. Я помчался, ветер был в бок и не мешал. (Озорная тропа).
И я опустился на дно оврага, а сверху <1 нрзб.>смотрела. Может быть, все это было во сне, но может быть, и нет: странное то было время, все как во сне.
Мало ли из-за чего попадают в тюрьму! [33] — Михаил Алпатов попал из-за женщины будущего. Только это очень тайное дело, очень тайное! На стене его было над столом написано: государственный преступник, и сам он был уверен, что какое-то большое государственное преступление готов был совершить, но… тайное было не только для других, но и для него самого тайное: это женщина будущего. Это было время, когда сажали еще молоденьких студентов за переводы запрещенных социалистических книг. Достигающий карьеры молодой товарищ прокурора связывал эти переводы с рабочими стачками и делал из нас государственных преступников.
Мать. Сколько времени было загадкою для меня, почему это мать моя в самые тяжелые минуты не помогает мне, а так вся живет для нас, хранит, собирает, оберегает для какого-то будущего. И наступило будущее, и видится старость моя уже, а она все хранит для какого-то будущего. Так что часто являлась мысль: а если мы с голоду помрем, что же будет тогда с накоплением? Теперь я понимаю это: будущее мое она видит в детях моих и в внуках (хотя бы у меня и семьи не было), это будущее она и охраняет, а не духовное мое будущее, на котором сосредоточено мое внимание. Я ожидаю помощи в минуты наибольшего духовного напряжения, а она ее готовит для годов спокойствия и равновесия. Мне ценны мгновения, ей века… Мать древняя старуха… Трагедия матери: скопила трудами для сына, сын легкомысленный, не верит ему, что может владеть, сын погибает с голоду, и она остается ни с чем: т. е. с накопленной материей для оберегания несуществующего рода. Трагедия мещанства (мещанство и трагедия!). Сын прошел в моряки, в дворянское общество, а женился на крестьянке. Мать не признает семьи сына. Столкновение закона духовного (гибель, разрушение плоти) и закона материи — сохранения.