Архитектор - Анна Ефименко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Именно. А потом намекнул, что тебе пора подыскивать себе профессию, раз уж отец не хочет видеть тебя среди братьев.
Вот это было слишком неожиданно:
– Он не хочет, чтобы я здесь оставался? Но он же так любит меня!
Приор махнул рукой: «забудь» и удалился.
Сам я давно готовился к тому, что рано или поздно предстоит покинуть монастырь, но не мог поверить в то, что настоятель все решил загодя. Обидевшись на отца, никак не мог объяснить ход его мыслей и в итоге просто воспринял слова буквально. И тогда я решил перестать есть.
Глава 3
Gula[1]
В конце концов, всегда можно заморить себя голодом.
Я не знаю, куда иду, но постараюсь прийти в королевство, если смогу… Ежели хватит сил, войду туда не обычным прохожим, но предвестником новой эпохи совсем иных скульптур и построек. Буду городским зодчим необъятных королевств, в каждом доме по даме. Если только хватит сил, ведь пока я все еще тут, валяюсь на холодной мокрой земле, в размазанных слезах да соплях, в тряске и с шумом в ушах, уставился помутненным взором на кусок святого причастия, исторгнутый мною же из собственного тела вместе с желчью…
К отрочеству я вытянулся совсем уже долговязым прутом, сухопарым и черноволосым, с прозрачными серыми глазами и высокими скулами. Я до сих пор не стал монахом, и теперь уже регулярно наведывался в Грабен обучаться работе по камню, которая совсем задубила пальцы, к вящему неудовольствию Хорхе. «Такой славный переписчик пропал! Знай заранее, к чему приведет та поездка в Шартр, ни за что бы не взял тебя с собой!» – пробурчал однажды он, но даже в этом мне слышался явный намек на отеческую гордость. В глубине души настоятель был рад тому, что у меня появится возможность применить свой труд в миру, а не в аббатстве. Он по-прежнему упорно откладывал мой постриг, но, если это и расстраивало поначалу, теперь же я ощущал все преимущества свободы от обетов, помогая Жану Строителю сооружать дом для семьи очередного купца средней руки.
Девушка из деревенских, торговавшая птицей на рынке, куда мы отвозили овечью шерсть на продажу, апрельским утром вышагала мне навстречу:
– Тебя давно тут не было, зря я высматривала среди братьев.
На что я спросил:
– Мы все одеты одинаково, как ты могла меня отличить?
– Ты самый тощий, – девушка улыбнулась, – и самый милый.
Немногим позже, уйдя с Хорхе на рыбалку, оставил старика удить одного, а сам обогнул холм, там река делает огиб и есть тихое местечко, где, встав на валун, скинул наскоро всю одежду, бросив ее в траву на берегу и уставился в свое отражение в водной глади.
Ясной, как день, мне явилась вдруг вторая составляющая того чуда, которым был Шартрский Собор. Первым ингредиентом стало величие, и природу оно имело сугубо метафизическую. Второй же ингредиент шедевра архитектуры прямо сейчас смотрел на меня из воды.
Худоба.
* * *«Чтобы претворить в жизнь божественный замысел, коим, к примеру, напитан храм в Шартре, необходимо, помимо усердной молитвы и беспрерывного духовного совершенствования, строго ограничивать себя в трапезе, наказывая физическую сторону суровой аскезой за все присущие ей грехи». Так я письменно самовыражался на обратной стороне своего главного сокровища – детального чертежа элемента бургундской архитектуры – стрельчатой арки, оставленного мне на память Мило, окончательно заразившего тоской по стезе зодчего.
Я торопился эту мысль воплотить в жизнь.
Питаться согласно уставу можно единожды в день осенью и зимой в середине послеполуденного времени, в пост же – по окончании дня. Утренняя трапеза исключалась всегда, также воздерживались от еды по средам и пятницам, памятуя о страстях Христовых.
То было чересчур много.
Пост – не временной отрезок, но образ существования, мой образ жизни, пост благодатный, иные миры, ангельские царства открывающий выкатывающимся из-под посиневших век неестественно выпуклым на ссохшемся лице глазам, пост, облагораживающий облик до привлекательного противоположному полу.
Стоит лишь один день выдержать без пищи, как зрение и слух становятся острее, пение хора и молитва общины возносятся прямиком к Богу, и все прощается, все начинает медленно прощаться. На второй день отказа от насыщения внутри разума зарождается оно, и, если оно поселилось в тебе, то вы больше никогда не расстанетесь, сколько бы ты ни съел и какую бы жизнь не вздумал вести в дальнейшем.
Оно — маленький божий глашатай, тот, кто проводит границу между миром людей и обителью высокодуховных сущностей. Оно навек тебя изолирует, обособит от земных мерзостей. Истинная сила духа неизбывно в смирении плоти.
Ткань гретая холщовая, мое тело – пергамент, мое тело – Твой пергамент, погляди, что за сеточки несут кровь, а сердце заперто в тюрьме, в клетке из ребер, дотронься, какие они твердые и как ровнехонько торчат наружу, едва не протыкая кожу, по образу и подобию Твоему создан я, славлю тебя во веки веков, смотри, как оно гонит кровь, точно алое яблоко в моей груди, в костяной шкатулке, оно гонит кровь так, что та стучит уже наверху сторожевой башни, бьет в набат, она уже поднялась на колокольню и всех созывает обедать, так она выстукивает дробь в висках.
Мне всегда нравилось засовывать свои неугомонные пальцы куда-нибудь. Особенно себе в глотку. О, конечно же, ночью брат Мигель сказал, что даже почтенный аббат не может быть худее меня, он так сказал, чтобы сделать меня счастливым. Я не верю, потому что он может быть в сговоре с приором, который, в свою очередь, сговорился с Хорхе, требующим «перестать превращать пост в орудие самолюбования», а тот, разумеется, советовался с самим Владыкой, небесными письмами напутствовавшим Хорхе заставлять меня есть. И, откуда мне знать, ведь Эдвард тоже знаком с деревенской торговкой, а она назвала, она, да, вот так вот! она назвала меня дураком, и позже я налил похлебки в миску, всего-ничего! эй, я вышибу вам плечи! эй, вы только посмотрите – никого нет красивее меня, девчонка смотрит на меня и мрачнеет. Она говорит, что, конечно, замечала, но теперь я уже совсем сошел с ума. А я уж запихнул эту ложку себе в рот. И мне стало так досадно, ангелы святые. Она говорит, что я дурак. И я встаю из-за стола. Тогда я делаю это впервые, где-то в октябре, а старшие монахи считают себя виноватыми, и они все начинают переглядываться. Играю снова. С Хорхе, разумеется, который пытается меня обмануть, я его обманываю в ответ, придумывая себе красочные обеды на стройках Грабена.
На стройках Грабена я пью миндальное молоко и наполняюсь светом, подобно высокому прозрачному собору. Пока те, слабые духом, молча жуют в трапезной, слушая чтение.
Я принял тяжкое решение свести к нулю свою жизнь во имя чего-то действительно достойного. Пока не появилась конкретная идея, хотя бы точно знал, каким хочу всегда быть. И решил перестать есть. На этом пути пришлось обучиться массе хитростей – например, под видом срочной работы у Жана убегать с обеда, прятать еду в рукава, чтобы потом отдавать ее попрошайкам, и, при самом худшем исходе, выплевывать пищу в отхожем месте, когда никто этого не заметит, окромя Хорхе, обнимавшего меня каждый раз перед сном и в такие моменты морщившегося: «Святые угодники, чем от тебя так воняет, Ансельмо?»
Сон исчез туда же, куда и голод. Вставая перед всенощной, я преодолевал головокружение, боль в скрипящих костях и ноющих суставах меня, пятнадцатилетнего, и именно в эти моменты чувствовал себя настоящим мужчиной, великомучеником, будущим гением. Я ощущал себя не меньше чем сыном Иисуса Христа.
Девушка на рынке должна была отметить перемены, произошедшие с моим обликом, постепенно выстругиваемым по образу и подобию Твоему, Господи. Когда я подошел к ней поздороваться, она, не произнеся ни слова, насыпала мне в руку горсть орехов. Позволив себе съесть два по дороге на гору, я вынул изо рта закатившийся под язык зуб. Выпавший коренной зуб меня, пятнадцатилетнего, гляди, мой Боже, сколь утонченный аскет вырастает из этого грубого полена, из этого еще недавно мерзкого сытого тела.
Приняв причастие, однажды умудряюсь доцарапать горло так, что кусок облатки выскакивает в дождевую грязь и глину, покуда меня одолевают судороги. Приор Эдвард, этот неразоблаченный мистик, обеспокоенный тем, что я таю у них на глазах вот уже столько месяцев, приказывает малявке Мигелю выследить меня, и вот уже весь монастырь сбирается подле нужника засвидетельствовать мой позор, мою заплеванную тощую мордочку, мои дырявые ногти и, как венец, непереваренную нагую плоть Спасителя на раскисшей от ливня жиже прямо у них под ногами.
Хорхе, злой, разгневанный, склоняется надо мной. Он рявкает в мое перекошенное от ужаса лицо:
– И что, теперь ты чувствуешь себя сыном Иисуса? Теперь ты чувствуешь себя мужчиной?
Отец рывком поднимает меня с колен и велит идти в дортуар. Братья осуждают. Ребята, вы мне не поможете больше, идите гуляйте дальше. Если они решат запереть меня здесь, я больше никогда не смогу строить, покрывать крышу, класть стену, вырезать фигурки. Они решат переломить меня о колено, легче легкого, о любое, даже самое слабое колено, и я рассыплюсь живьем. Но задумай они сломить мою волю, ничего не выйдет. В конце концов, всегда можно заморить себя голодом. Белое, Господи, до чего же все белое, и свет, всюду свет, слышишь, как мое сердце освобождается из телесной клетки и улетает навсегда, все вокруг становится белого цвета. Очертания исчезают, и я теряю сознание, напоследок ухватившись за ветку, за чью-то мантию, за воздух. И хвала Богу, я уже почти что мертв, и хвала вашему Богу за то, что мне не страшно, и хвала Богу, что мне все равно.