Заметки о русской поэзии - Петр Адамович Гапоненко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неожиданная глубина и психологичность обнаруживаются в шедеврах Полонского «Ночь» и «Песня цыганки». В первом из них – мирная картина природы, пейзаж, оттеняющий психологическое состояние человека, его переживания, томление души, жаждущей покоя:
Сам не знаю, за что я люблю тебя, ночь, –
Так люблю, что страдая любуюсь тобой!
Сам не знаю, за что я люблю тебя, ночь —
Оттого, может быть, что далек мой покой!..
Здесь примечательно словосочетание страдая любуюсь – оксюморон, благодаря которому поэт оживляет семантические связи стиха, придавая глубинный подтекст стихотворению.
«Песня цыганки» не эксплуатирует «цыганщину» (вульгарную сентиментальность). Романс отличается глубиной, задушевностью и целомудрием чувства. Не трагизм, а только тихая грусть в расставании цыганки с милым другом: «На прощанье шаль с каймою / Ты на мне узлом стяни: / Как концы ее, с тобою / Мы сходились в эти дни.»
В стихотворении «Затворница» теплом семейного уюта веет от окна, за которым «в тени мелькает русая головка»; от старого дома «в одной знакомой улице» с «чудо‑девушкой» в нем. Простодушный текст Полонского вдохновил И. А. Бунина, который, тоскуя в эмиграции о родине, писал рассказ, названный по первой строчке – «В одной знакомой улице».
Ночь, сумерки, сны и мечтания – частые темы Полонского. Поэт особенно приметлив к смутному сиянию луны, к мягким полутонам:
За горами, лесами, в дыму облаков
Светит пасмурный призрак луны,
Вой протяжный голодных волков
Раздается в тумане дремучих лесов —
Мне мерещатся странные сны.
(«Зимний путь»)
Или:
Посмотри – какая мгла
В глубине долин легла!
Под ее прозрачной дымкой
В сонном сумраке ракит
Тускло озеро блестит.
Бледный месяц невидимкой,
В тесном сонме сизых туч,
Без приюта в небе ходит
И, сквозя, на все наводит
Фосфорический свой луч.
(«Посмотри – какая мгла…»)
***
Полонский обладал чуткой и светлой душой, оптимистически настроенной, верившей в то, что «нет конца стремленью, есть конец страданью». С редкой остротой он ощущал, слышал, видел.
Что звенит там вдали – и звенит и зовет?
И зачем там в степи пыль столбами встает?
И зачем та река широко разлилась?
Оттого ль разлилась, что весна началась?
И откуда, откуда тот ветер летит,
Что, стряхая росу, по цветам шелестит,
Дышит запахом лип и, концами ветвей
Помавая, влечет в сумрак влажных аллей?
Откуда, зачем, отчего? Поэт не знает ответа, но что-то шелестит, звенит, зовет, влечет, и он слышит шелест, звон, зов; ему открыты родники жизни: все чувствуемое, зримое и слышимое. Смысл жизни остается неразгаданным, и только грустно-красивые стихи передают нам томление поэта при виде красавицы, встреченной в провинциальной глуши. Обыкновенная, ничем не примечательная встреча, но она предстает полной тайны и красоты, потому что в ней открывается далекая перспектива.
Стихотворение «В глуши», откуда мы процитировали два четверостишия, очень характерно для Полонского. Оно, как и «Колокольчик», «тянется в бесконечность». Движущей силой стиха выступают два наречия – там вдали: «Что звонит там вдали – и звонит и зовет?» Властная сила бесконечной протяженности и открытости дали; подернутый дымкой таинственности образ героини, колеблющийся на самой грани прямого и символического смысла; поэтическая «невысказанность», «контурность». И сюжет, лишенный законченности, рождающий впечатление «открытого стиха»:
Не природа ли тайно с душой говорит?
Сердце ль просит любви и без раны болит?
И на грудь тихо падают слезы из глаз…
Для кого расцвела? для чего развилась?
Вопросы, остающиеся без ответа, еще более сгущают атмосферу таинственности. Тоской безысходности, но и неизъяснимым обаянием веет от этих стихов. Поистине, «смесь простодушной грации и правдивости впечатлений» (Тургенев) и «необычайно чуткая восприимчивость поэта к жизни природы и внутреннее слияние явлений действительности с образами его фантазии и с порывами его сердца» (Добролюбов).
В постоянной устремленности Полонского туда, вдаль сказывались настроения его юных лет, родственные пафосу лермонтовской поэзии. Идеальные порывы переплетались с восприятием реального мира и были вызваны к жизни самой действительностью. В этом смысле поэт мог бы повторить слова Тютчева: «Чтобы поэзия процветала, она должна иметь корни в земле.» У Полонского, как заметил В. Соловьев, всегда чувствуешь ту землю, от которой он оттолкнулся. Грань между «поэтическим» и «житейским» открыта, переход из будничной среды в область поэтической истины мягок (это свойство очень близко исканиям символистов):
Мое сердце – родник, моя песня – волна,
Пропадая вдали, – разливается…
Под грозой – моя песня, как туча, темна,
На заре – в ней заря отражается.
Если ж вдруг вспыхнут искры нежданной любви
Или на сердце горе накопится –
В лоно песни моей льются слезы мои,
И волна угасить их торопится.
(«Мое сердце – родник, моя песня – волна…»)
Или:
И любя и злясь от колыбели,
Слез немало в жизни пролил я;
Где ж они – те слезы? Улетели,
Воротились к Солнцу бытия.
Чтоб найти все то, за что страдал я,
И за горькими слезами я
Полетел бы, если б только знал я,
Где оно – то Солнце бытия?..
(«И любя и злясь от колыбели…»)
В этих и подобных стихах воспроизводятся скрытые душевные движения, таинственные предчувствия. Слова в них теряют обычное значение и употребляются переносно и расширительно. Художественный образ обретает «потаенный смысл», недосказанность.
Здесь уместно привести высказывание Л. Н. Толстого: «Самое важное в произведении искусства – чтобы оно имело нечто вроде фокуса, то есть чего-то такого, к чему сходятся все лучи, или от чего исходят. И этот фокус должен быть недоступен полному объяснению словами.»
Необъяснимость подобного фокуса особенно ощутима в лирической поэзии, где, говоря словами того же Толстого, торжествует «лирическая дерзость» – «свойство великих поэтов». Заметим, что понятие «лирическая дерзость» вмещает в себя не только свободу и смелость метафор, но также и оголенную простоту речи, и умение извлекать новое очарование из, казалось бы, уже стершегося смысла слова. Эту сторону мастерства хорошо понимал Полонский, тяготевший к речи прямой и точной, не гнушавшийся и «грубым просторечием», но не впадавший в прозаичность.
Вот и в приведенных двух лирических миниатюрах конкретные понятия превращены в многозначные символы, образующие психологический контекст; и он емче текста как такового. Смысл первой миниатюры («Мое сердце – родник, моя песня – волна…») можно выразить так: поэзия («образ мира, в слове явленный») обладает главными чертами своего прообраза – сложностью и многообразием.
Центральный образ второй миниатюры («И любя и злясь от колыбели…») – Солнце бытия. Это, выражаясь словами Толстого, тот самый фокус, к чему сходятся все лучи. Миниатюра создана в 1898 году, на пороге смерти, и носит в некотором роде итоговый характер. Образ Солнца бытия, возникший в сердце старого поэта, перекликается с образом того солнца, о котором он обмолвился в раннем стихотворении «К Демону» (1842):
И как велик мой новый храм –
Нерукотворен купол вечный,
Где ночью путь проходит млечный,
Где ходит солнце по часам,
Где все живет, горит и дышит,
Где раздается вечный хор,
Который демон мой не слышит,
Который слышит Пифагор.
Так в молодые годы построил поэт храм, в котором природа и искусство помогли