Сто двадцать километров до железной дороги - Виталий Сёмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— До войны мы, Андрий, — сказала мне хозяйка (она мне сразу стала говорить «ты»), — чужих людей к себе не пускали, а теперь пускаем. Колхоз не платит, еще ему остаемся должны; на базар с огорода ничего не возим — далеко, вот и пускаем чужих людей.
«Чужой» — меня резануло, уж больно бесхитростно и равнодушно это у хозяйки прозвучало. Кажется, ей было все равно, стану я к ней на квартиру или не стану, не волновалась она и называя цену, цена известная, назначается здесь из года в год. И вообще все заранее известно: и моя комната, и моя кровать, и приплата за стирку белья: «Ты ж, Андрий, сам стирать не будешь. То бабы у нас стояли, они стирали сами. Мыло сам покупать будешь…»
Хозяйку мы застали в летней кухне, руки у нее были в глине — она подмазывала печку. Так она с нами и разговаривала, оторвавшись от работы, держа на весу вымазанные тяжелой глиной руки. Я принес из школы чемодан, расположился в хате, а она все мазала свою печку. Потом вошла в комнату, увидела на гвоздике с катушкой мой плащ, на столике рядом с кроватью — мои книги, должно быть, решила, что я все понял и сделал правильно, и позвала меня обедать.
По дороге в летнюю кухню она предупредила:
— Исты то же, что и мы. Отдельно мы не готовим.
— Ну, конечно! Само собой.
Я уже начал привыкать к хозяйственной манере выкладывать всё сразу и без обиняков. За обедом я у нее спросил:
— А что скажет хозяин? Может, я ему не понравлюсь?
И Марья Трофимовна бесхитростно объяснила:
— А вин уже знае.
— Как знает? Он же меня не видел.
— Не бачил, — согласилась хозяйка, — так люди ж бачили. Як ты, Андрий, приихав, так мы побалакали: попросишься на квартиру — мы примем.
Оказывается, я еще ничего не знал, пил водку с рыжим, а меня уже ожидала комната — единственная настоящая комната в хате, зало с деревянными полами, с деревянной кроватью, отделенной от остальной комнаты чем-то вроде альковного полога — занавеской, протянутой от выступа большой русской печи к стене. Ожидали меня два стареньких тонконогих столика, на одном из которых стоял патефонный ящик и картонка с шестью пластинками Шульженко, а на другом — керосиновая лампа и альбом с семейными фотографиями. В этом альбоме, должно быть, хранились те фотографии, которые не уместились на стенах комнаты. На стенах, придавая им странно траурный вид, под рамками и без рамок висели десятки, если не сотни карточек, запечатлевших почти все праздничные, торжественные или скорбные дни семьи: свадьбы, застольные встречи, поездки в районный центр, проводы в армию, похороны…
Хозяин пришел перед закатом солнца, и я удивился моложавости его лица и походки (хозяйка несколько раз называла его «дед Гришка». Странно: дед и… Гришка!). От ворот через двор шагал высокий худой человек лет сорока пяти, шагал широко, и только то, что он слегка оседал при каждом шаге, говорило, что он, пожалуй, лет на пять старше, чем кажется. Переступая порожек низких дверей летней кухни, он легко нагнулся, увидел меня, но не подошел сразу знакомиться, а только чуть улыбнулся — мол, «знаю, знаю» или: «значит, ты уже здесь», — вытряхнул из матерчатой кошелки, которую принес с собой, на пол, рядом с печкой, несколько свежих деревянных обрезков вместе с горкой свежей стружки, снял фуражку со старым сломанным козырьком и аккуратно повесил ее на гвоздь с катушкой, пригладил редковатые, но не седые волосы, спросил, как, наверно, каждый день в это время спрашивал:
— Мать, дашь поснидать? — И только тогда повернулся ко мне: — Ну, как на новом мисте?
Я мог бы сказать «нравится», мог бы пожать плечами — вопрос и был задан так, чтобы не утруждать меня ответом. Да и относился он к хутору вообще, к степи, а не к квартире, на которой я остановился. Обошлись мы и без рукопожатия — дед Гришка пристроился мыть руки над тазиком (потом я заметил, что хуторяне здороваются за руку чаще всего в официальных, торжественных случаях). Разлив оставшуюся в кружке чистую воду по земляному полу кухни, хозяин сел за стол.
Ел он не много и не жадно. Как-то хорошо, уважительно ел. Иногда задавал вопросы, но больше расспрашивала меня хозяйка — до его прихода она вообще ни о чем не спрашивала меня, — а он молча ел и слушал. Когда он доел свой борщ и свернул махорочную самокрутку, мы с ним уже кое-что знали друг о друге. Он знал, что я намерен прожить в хуторе года два, что мне еще надо закончить институт, что дома у меня есть отец и мать. Я знал, что он в колхозе плотничает, что, кроме дочки-«учителки», у него есть еще и сын, который в городе учится на ветфельдшера, что в хате я никого не буду стеснять, потому что зало — комната парадная и в ней никто бы все равно не жил. Они с женой все лето и осень спят в летнике.
Выкурив самокрутку, хозяин встал и тем же широким, размеренным шагом вышел во двор, взял вилы, стоявшие у стены летника, и направился к коровнику. Так и ходил он весь вечер по двору: выбрасывал из коровника непросохший еще кизяк, резал лопатой уже просохший и носил его в сарай.
К ужину он вернулся в летник, неторопливо мыл руки, пил забеленный молоком присоленный калмыцкий чай, рассказал жене о какой-то, должно быть, очередной и потому не очень удивительной и смешной неудаче хуторского пастуха, пришлого человека, который мыкается и с хуторским стадом, и на собственном огороде, и ничему не может дать ума. «Оно, Андрий, не ледаще. Старается, а ума дать не может. До сильского хозяйства негож», — без особого сочувствия к нерасторопному пастуху, мимоходом пояснил мне хозяин, и я невольно почему-то подумал о себе, что и я бы «не дал ума» и хуторскому стаду и собственному огороду.
После ужина хозяин подвинул поближе к свету деревянный ящик, достал из него сапожный ножик и стал им откалывать от узкого белого брусочка тонкие щепочки.
— Гвозди делаете? — спросил я.
— Дид наш сапожничает, — ответила вместо хозяина хозяйка и пояснила, как бы опасаясь, что я не пойму: — чоботы або валенки починяет.
— Всем?
Оказалось, что не всем (хозяйка даже не поняла меня), а для своей семьи. Не возить же порвавшиеся сапоги в райцентр!
Хозяин молчал и улыбался. Мне нравилась его улыбка — сдержанная и чуть ироническая. Нравилось очевидное самоуважение: «ты — учитель, мы тебе сдаем лучшую комнату, хозяйка будет тебя обстирывать и готовить тебе есть, но это ничего не значит». Нравилась его джентльменски (именно джентльменски! — подумалось мне тогда) сухопарая фигура, на которой ловко сидели старые брюки и пиджак, давно утративший жесткость бортовок, но тем сильнее подчеркивавший жесткость и ширину дедовских плечей. Понравилось мне (не сразу, а потом, когда я, лежа в кровати, разбирался в своих впечатлениях) и то, что дед расспрашивал меня мало, да к тому же о самом простом: об отце, матери, о том, как живу. Город, из которого я приехал, стройка, на которой я работал, его не интересовали. Наверно, он уже знал о них ровно столько, сколько считал необходимым знать. И вообще я, учитель, только что приехавший из большого мира, не вызвал у него и у хозяйки того интереса, на который я, признаться, с самого начала рассчитывал и к которому себя невольно готовил. Может, это потому, что я «до сильского хозяйства негож»? Может, потому, что в этой хате давно привыкли к учителям и уже выспросили у них все, что можно было выспросить?
3Утром следующего дня ко мне приехал на велосипеде Иван Антонович. Важный, даже надутый. Ни намека о нашей первой встрече, и та же, как в первый день, готовность величать меня только по имени-отчеству.
— Андрей Николаевич, — сказал он торжественно (ему приятно было говорить со мной тоном старшего, старожила, просвещающего новичка), — нам надо объехать наших учеников, посмотреть, кто как подготовился к новому учебному году. Надо выполнять закон о всеобуче.
— Может, сходим пешком, — с сомнением сказал я, — у меня же нет велосипеда.
— Что вы! Знаете, сколько это километров! Попросите у хозяев. Они вам охотно дадут. Я всегда беру у своих хозяев, и они охотно мне одалживают.
Пришлось мне просить велосипед у хозяйки.
— А возьми, Андрий, — сказала она, — пока у тебя свово нет.
Велосипед был старый, без крыльев, со вмятинами на раме, но шел легко, и я с удовольствием покатил рядом с Иваном Антоновичем. По дороге он мне рассказывал, как трудно на хуторе выполнять закон о всеобуче.
— Неужели в школу не ходят?
— А у кого обуви нет? Зимой и бросят. Мать, знаете ли, одна. Вот второгодник Фисенко, вам с ним тоже придется мучиться, — отца нет, убило на войне. Тут многих хуторских на войне поубивало. Деревня, знаете ли, вся в пехоте была. Город — это артиллерия, самолеты или там танки, а деревня — пехота… Я как-то даже из любопытства подсчитал, сколько человек в нашем хуторе не вернулось, если это разложить на дома… Я, знаете ли, — пояснил он, — краеведением тогда интересовался, собирал разные сведения… Так вот, очень много вышло, очень много. Просто боюсь вам сказать, как много… Ну, ребята и без отцов. А когда мать одна, какой же доход? А есть и просто так не посещают, из зажиточных семей. На сакман идут, чабанам помогают или еще как зарабатывают. Сусликов ловят. Суслики — это заработок. Есть такие охотники — по восемьсот, по тысяче рублей в месяц зарабатывают, но это взрослые, которые в колхозе работать не хотят, или приезжие сусликоловы. У них снасти, капканы, а ребята много не заработают.