Новеллы - Антонио Табукки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коринна, кажется, все поняла.
— Ну так, милая моя, — крикнула она, — будешь ты садиться или нет? — Она игриво помахала глядевшим на нее солдатам, одарив их ослепительной улыбкой. Тем временем начальник станции уже двигался обратно, держа под мышкой свернутый флажок, и Коринна у него осведомилась, что происходит.
— Попробуй разбери, — толстяк пожал плечами, — придется, видно, подождать еще минут пятнадцать, а почему — не знаю, так приказано.
— А-а, ну тогда мы можем выйти поразмяться, правда, девочки? — пропищала радостно Коринна и вмиг оказалась внизу, а за ней и остальные. — Ты поднимайся, — шепнула она Эльзе, поравнявшись с ней, — уж мы сумеем их отвлечь.
Девушки, направившись в противоположную от Эдди сторону, прошли мимо солдат.
— А что, на этой станции буфета нет? — оглядываясь, громко произнесла Коринна. Она великолепно привлекала к себе внимание, нарочито виляя бедрами и раскачивая сумочкой на длинной ручке. На ней было очень узкое цветастое платье и босоножки на пробковой подошве. — Море! — воскликнула она. — Девочки, какое море, ну не чудо ли! — Театрально прислонилась к первому фонарю и, сделав гримаску, словно ребенок, поднесла руку к губам. — Будь у меня купальник, не посмотрела бы, что осень! — Она тряхнула головой, и водопад рыжих локонов заструился по плечам. Обомлевшие солдаты не сводили с нее глаз. И тут Коринну осенило. Возможно, она придумала это, увидев фонарь, а может быть, просто хотела во что бы то ни стало найти выход. Опустив верх платья, так, что обнажились плечи, она спиной прижалась к фонарю, продолжая раскачивать сумочку на ремне, потом, раскинув руки, обратилась к воображаемой публике, заговорщицки подмигивая всему, что ее окружало. — Эту песенку поет весь мир, — крикнула она, — даже наши враги! — Повернувшись к другим девушкам, Коринна хлопнула в ладоши. То был наверняка один из номеров спектакля, так как те выстроились в ряд и принялись маршировать на месте, отдавая честь. Держась рукою за фонарный столб, Коринна грациозными шажками описала оборот вокруг него. Юбка, развеваясь, оголила ее ноги. — Vor der Kaserne, vor dem grossen Tor, stand eine Laterne, und steht sie noch davor… so wollen wir uns da wiedersehen, bei der Laterne wollen wir stehen, wie einst, Lili Marleen, wie einst, Lili Marleen.[3]
Девушки захлопали, один солдат присвистнул. Шутливо поклонившись, Коринна направилась к фонтанчику у ограды. Внимательно глядя вниз, на дорогу, пальцем смочила виски, потом с другими девушками двинулась к вагону. — Миленькие, auf Wiedersehen,[4] стоя на подножке, крикнула она солдатам, — мы отправляемся в турне!
Эльза в коридоре обняла ее.
— Коринна, ты просто ангел, — сказала она, целуя подругу.
— Да ладно, — вздохнув, ответила Коринна и расплакалась как маленькая.
Солдаты, подойдя к вагону, рассматривали девушек и перекидывались с ними короткими фразами, один из них немного знал по-итальянски. Раздался шум мотора, и из ворот у дальнего конца станции показался черный автомобиль; он проехал через весь перрон и остановился в голове состава, у первого вагона. Девушки высунулись посмотреть, что происходит, но пути немного изгибались, и разглядеть как следует было непросто. Эдди продолжал сидеть, укрывшись за газетой.
— Что там такое, девочки? — с притворным равнодушием, раскладывая вещи в сеточке, спросила Эльза.
— Да ничего, — отозвалась одна из девушек, — какая-то, должно быть, важная персона, но в гражданском, сел в первый вагон.
— Один? — спросила Эльза.
— Да вроде бы, — сказала девушка, — солдаты стоят по стойке «смирно», в вагон не входят.
Эльза высунулась посмотреть. Военные, стоявшие у паровоза, сделав разворот кругом, зашагали по дороге, что вела в городок. Подошел начальник станции, волоча флажок и глядя на свои ботинки.
— Поехали, — глубокомысленно проговорил он с видом человека, кое о чем осведомленного, и махнул флажком. Паровоз дал гудок. Девушки вновь заняли свои места в купе. Осталась у окошка только Эльза. Волосы ее были зачесаны назад, глаза блестели. Тут Эдди встал и подошел к окну.
— До свидания, Эдди, — прошептала Эльза и протянула ему руку.
— Еще встретимся в каком-нибудь фильме? — спросил он.
— Что он несет? — воскликнул сзади режиссер. — Что он понес такое?!
— Остановить? — спросила хлопушка.
— Не стоит, — ответил режиссер, — все равно мы его дублируем. — И крикнул в мегафон: — Ну, пошли, поезд отходит, прибавьте шаг, идите за вагоном и держите ее за руку!
Поезд тронулся, и Эдди послушно заспешил следом все быстрей — пока мог поспевать, но когда набравший скорость поезд изогнулся, готовясь перейти на стрелке на другой путь, он развернулся, сделал несколько шагов вперед, закурил и медленно пошел на камеру. Режиссер жестами задавал ритм его шагам, как будто вел его на невидимых нитях.
— Пожалуйста, пусть у меня случится инфаркт, — произнес он с умоляющим видом.
— Что-что? — воскликнул режиссер.
— Инфаркт, — повторил Эдди, — здесь, на этой скамейке. Я обессиленно — вот так, смотрите — сяду на скамью и возьмусь за грудь, как доктор Живаго. Давайте я умру.
Хлопушка глядела на режиссера, ожидая указаний съемку прекратить. Тот, однако, жестом показал, что он все это вырежет, и распорядился продолжать.
— Какой инфаркт, — ответил он, — с таким-то лицом! Ну, шляпу ниже, вот, как у Эдди, одумайтесь, чтоб не пришлось переснимать. — Режиссер дал рабочим знак включить насосы. — Ну, давайте, — подзадорил он, — дождь начинается, — вы — Эдди, я прошу вас, Эдди, а не сентиментальный влюбленный… Руки в карманы, расправьте плечи, ну вот, отлично, идете в нашу сторону… сигарету свесьте вниз… прекрасно… глядите в землю.
Он обернулся к оператору и крикнул:
— Камера пошла назад, снимаем с отъезда, камера, назад!
Any where out of the world[5]
Как получается все так, а не иначе? От чего зависит ход событий? От пустяка. Начаться может с пустяка, с фразы, растворившейся в огромном этом мире, полном фраз, предметов, лиц, в таком большущем городе с площадями и метро, людьми, спешащими с работы, трамваями, машинами и парками, с тихою рекой, по которой на закате скользят бесшумно к устью корабли, туда, где город разрастается в невысокое белесое предместье — кособокое, с глазницами огромных, пересохших луж между домами, со скудной зеленью и маленькими грязными кафе, закусочными, посетители которых подкрепляются, глядя на огни морского побережья или сидя за железными столиками — чуть заржавленными, постукивающими по тротуару, где лица у официантов утомленные, а куртки — белизны сомнительной. Иногда я там брожу по вечерам, добравшись на трамвае, что сползает вниз по Авениде, потом нижним улочкам с одноэтажными домами и, выехав на набережную, начинает черепашьи гонки с буксирами, скользящими за парапетом на расстоянии протянутой руки. Там уцелели деревянные телефонные кабины, случается, из них кто-нибудь звонит — старая женщина, явно знававшая лучшие дни, железнодорожник или моряк, и я думаю: а с кем они, интересно, говорят? Далее трамвай совершает круг по площади, где находится Музей морского флота; на этом пятачке стоят три вековые пальмы и скамьи, вытесанные из камня, а иной раз дети бедняков предаются доступным им забавам, как в годы моего детства, — прыгают через веревочку, играют в классики. Тут я выхожу и дальше продолжаю путь пешком, держа руки в карманах, почему-то сильно бьется сердце — может быть, тому причиной незатейливая музыка, доносящаяся из того кафе, там у них, должно быть, старый граммофон, всегда заводят фа-минорный вальс или фадо на губной гармошке, иду и думаю: вот я здесь, и никто меня не знает, я один из множества таких же незнакомцев, я здесь, как мог быть где-нибудь еще, ничто не изменилось бы, это и мучительно, и дарит ощущение свободы — прекрасной и ненужной, — как любовь, которую отвергли. Думаю: никто не знает, ни о чем никто здесь не подозревает, меня никто не сможет обвинить, я здесь свободен, при желании могу вообразить, будто ничего и не случилось. Смотрюсь в витрину. Что, разве виноватое лицо? Поправляю галстук, приглаживаю волосы. Выгляжу неплохо, разве что немного утомлен, ну, грустноват, поглядеть со стороны — человек, имеющий свою судьбу, но ничего особенного, жизнь как жизнь, было и хорошее, и скверное, и все, конечно, на лице оставило свой след. Но ничего такого не заметно. И это тоже дарит ощущение свободы — прекрасной и ненужной, как бывает, когда ты долго что-то замышлял и наконец осуществил. Ну, а теперь-то что же делать? Да ничего, не надо ничего. Сядь за столик этого кафе, ноги вытяни, пожалуйста, апельсиновый с мякотью и немного миндаля, благодарю, открой газету, купленную просто так, до новостей тебе нет дела, в соревнованиях на кубок чемпионов «Спортинг» сыграл вничью с мадридским «Реалом», омары дорожают, правительственный кризис вроде бы предотвращен, мэр подписал проект развития города, предполагающий создание в историческом центре пешеходной зоны, между такой-то и такой-то улицами будут установлены цветы в вазонах, и район этот превратится в этакий оазис для любителей прогулок и для покупателей, на севере страны городской автобус врезался в магазинчик на углу из-за того, что шоферу стало плохо, и он сразу же скончался — не от удара, а от инфаркта, о прочих жертвах не сообщено, пострадал значительно — фактически разрушен — только магазин по продаже бонбоньерок и атрибутов бракосочетаний и причастий. Рассеянно проглядываешь ты коммерческие объявления, без особенного интереса — в Институте лингвистики платят прилично и распорядок удобный, в день каких-то пять часов, к тому же в двух шагах от дома, остальное время принадлежит тебе — гуляй, читай и сам пиши, тебе всегда ведь это нравилось, а то пойди в кино, ты ведь питаешь слабость к фильмам пятидесятых годов; или репетиторством займись, как некоторые коллеги, хоть и хлопотно возиться с маленькими шалопаями из приличных семей, это окупается. Ну, как знать, посмотрим… Пищевое предприятие ищет представителя с отличным знанием французского и английского, в центре, абонентский ящик № 199. Швейцарская фармацевтическая фирма открывает в городе свой филиал, владение немецким в совершенстве, желателен диплом химика. Агентство по торговым операциям между Европой и Латинской Америкой, требуется знание английского и испанского, предпочтителен опыт в бухгалтерском деле. Судоходная компания, линия Гонконг — Макао, присмотр за товарами в пути и их сдача, частые поездки. Кино. А что, ты завтра не работаешь, и можно лечь попозже. Хоть и на полуночный сеанс. Перекусить сначала в устье, в гавани Санта-Мария — одними раками в кисло-сладком соусе и рисом по-кантонски, так-так, фестиваль лент Джона Форда, здорово, можно снова посмотреть «The Horse Soldiers»[6] — хоть он, правда, скучноватый, «Рио-Гранде», «A jellow Ribbon».[7] Или вот французская ретроспектива: затянутые интеллектуальные сцены с шарфом, премудрости Дюрас[8] — нет, это отпадает. Показывают где-то «Касабланку», в «Альфе», впервые слышу, небось у черта на куличках, улицу не знаю. А все-таки что стала делать Ингрид Бергман после того, как прилетела в Лиссабон и на экране появился титр «The End»?[9] Следует придумать продолжение этой истории, написал один знакомый журналист — мой ровесник, черноусый, с живыми глазами, к тому же пишет превосходные рассказы. Все-таки, наверно, ты устал. Должно быть, подскочила влажность. Приходит порой с Атлантики густой туман, забивает поры и ноги — деревянные. Еще один апельсиновый с мякотью и несколько орешков миндаля. В пассаже «Капитол» представляют новый выпуск Дюка Джордана, запись года шестьдесят четвертого, ты прекрасно помнишь этот диск, «Sultry Eve»[10] и «Kiss of Spain»,[11] шестьдесят четвертый год. Париж, бутерброды и собачий холод, ваша встреча — впереди, в туманном будущем. Теперь объявления личные, самое интересное: люди разоблачаются, стыдливо прикрываясь эвфемизмами. Ах, эта жалкая завеса слов! Вдова строгих правил ищет прочной дружбы. Три особых объявления, подписанных загадочными инициалами. Пенсионер, страдающий от одиночества. Непременное агентство счастливых встреч: почему вы в поисках родной души до сих пор не обратились к нам за помощью? И вдруг сердце у тебя начинает колотиться все быстрее, тум-тум-тум, бьется — как не выскочит, наверно, слышно за другими столиками, все расплывается вокруг, тонет в поглощающей любые звуки мгле, все сошло на нет — огни, шумы и голоса, будто неестественная, всеобъемлющая тишина парализовала мир, ты всматриваешься во фразу, читаешь ее снова и чувствуешь во рту какой-то странный привкус, ты думаешь: быть этого не может, ужасающее совпадение, но, взвесив слово «ужасающее», поправляешься в уме; нет, просто совпадение, случайность, ничтожная случайность, коих в этом мире миллиарды, нечто заурядное. Но почему — с тобой? И почему же здесь, говоришь ты себе, за этим вот столом, вот в этом самом месте, в этой вот газете? Не может быть, думаешь ты, фраза эта затесалась ненароком, частица давнего набора уцелела под грудой других набранных строчек, и невнимательный типограф, вытащив ее нечаянно, поставил среди прочих объявлений — вот что приходит тебе в голову, а дальше следуют догадки того нелепей, ты думаешь: мне дали старую газету, я ошибочно купил газету, вышедшую четырьмя годами раньше, которая лежала у киоскера под прилавком, провалялась там четыре года, заметил он мою рассеянность и решил подсунуть старую газету, глупое пустячное мошенничество, и для беспокойства оснований нет. А если ты так долго возишься с газетой, пожелав проверить дату, повинен в этом ветер с моря, он треплет листы, мешает их сложить как следует, а ты не нервничаешь, ты спокоен абсолютно, ну-ка, успокойся. Газета — за сегодня, нынешнего дня, сего года по григорианскому календарю, сегодня вышла, и сегодня ты ее читаешь. Any where out of the world. Ты перечитываешь фразу раз в десятый, это не просто объявление, это пароль, напечатанный в рубрике объявлений вечерней газеты, не указаны ни почтовый ящик, ни адрес, ни имя, ни компания, ни школа — ничего. Только — Any where out of the world. Но больше ничего тебе не надо, поскольку фраза, как река, несущая обломки в половодье, тащит за собой слова-осколки, и память твоя расставляет их так четко и спокойно, что у тебя внутри все холодеет: «Cette vie est un hôpital où chaque malade est possédé du désir de changer de lit. Celui-ci voudrait souffrir en face du poêle, et celui-là croît qu'il guérirait à côté de la fenêtre».[12] «Ваш сок, синьор, к сожалению, нет больше миндаля, может быть, кедровые орешки?» Ты делаешь неопределенный жест, который может означать и «да», и «нет», лишь бы не мешали, так как ты теперь глядишь на побережье, опять огни перед глазами, просветление в памяти, возвращающиеся слова тоже вспыхивают у тебя в мозгу, почти воочию ты видишь, как они сверкают, будто маячки в ночи, кажется — далекие, а сами — рядышком, подать рукой: «Il me semble que je serais toujours bien là où je ne suis pas, et cette question de déménagement en est une que je discute sans cesse avec mon âme».[13] Зажав стакан двумя руками, ты понемногу отпиваешь. Ты производишь впечатление спокойного и несколько мечтательного человека, глядящего, как и другие посетители, во тьму и на воду, газету ты свернул и положил на столик — аккуратно, с великой тщательностью, какая бы пристала пенсионеру, взявшему газету почитать, ну, скажем, у знакомого цирюльника, ты рассеянно скользишь по ней глазами — обычная газета за сегодня с устаревшими известиями, так как день прошел, и кто-то где-то делает уже другие газеты с новостями, каковые несколько часов спустя обесценят эти новости, воплощенные в словах, но тебе эта газета сообщает весть уж слишком старую и совершенно новую, новизна ее тебя тревожит, пожелай ты хоть в малой степени, она могла бы потрясти тебя, но ты не допускаешь этого, не можешь допустить, хранишь спокойствие. И только тут ты обращаешь внимание на дату: 22 сентября. Совпадение, думаешь ты опять. Но с чем? Подобных совпадений не бывает, это ведь уже второе, сначала фраза, а теперь и дата, одна и та же дата. И неудержимо, будто храня в твоей памяти свой собственный голос, — так прилипчивая детская считалка, канув в прошлое, казалось, навсегда тебя оставила в покое, но на самом деле не исчезла, просто притаилась в самом сокровенном закоулке, — оживает ритм тех страниц, рисунок фраз, они просачиваются по капле, тук-тук-тук, они стучатся изнутри в породу, собираются в поток, он гудит, он ищет выхода и ударяет вдруг ключом, вырывается, тебя окатывает, он не холодный, но ты весь дрожишь, этот хлещущий фонтан сбивает тебя с ног, влечет в пучину, сопротивляться бесполезно, струя сильна, стремительна, неудержима, она возносится подземными тоннелями, она неистовствует и несет тебя с собой. «Dis-moi mon âme, pauvre âme refroidie, que penserais-tu d'habiter Lisbonne? Il doit y faire chaud, et tu t'y regaillardirais comme un lézard. Cette ville est au bord de l'eau; on dit qu'elle est bâtie en marbre… Voilà un paysage selon ton goût; un paysage fait avec la lumière et le minéral, et le liquide pour les réfléchir».[14] И ты идешь по городу из мрамора, медленно проходишь мимо зданий восемнадцатого века, эти своды видели колониальную торговлю, парусники, суматоху, видели, как отплывали корабли в рассветном мареве, гулко раздаются в тишине твои шаги, вот к колонне привалился старый нищий, пройдя через аркаду, ты оказываешься на площади, противоположный край которой лижут мутные речные воды, от пристани отходят к другому берегу освещенные катера, увозят на исходе вечера последних торопливых пассажиров, и скоро в ночном безмолвии останутся одни любители поздних променадов, рассеянные полуночники, не находящие покоя души, которые прогуливают свои бессонные тела, беседуя сами с собой. Разговариваешь сам с собой и ты — сначала молча, а потом открыто, отчетливо произнося слова, как будто ты диктуешь, будто река их зафиксирует и будет ревностно хранить в своем архиве, на дне, где камешки, песок и затонувшие обломки, и произносишь ты: «вина». Ты это делаешь впервые — должно быть, раньше не хватало смелости, а слово ведь простое, однозначное, оно отчетливо звучит во тьме, и, кажется, все умещается в том облачке, которое на миг возникло во влажном воздухе у рта. Ты выходишь на пустынную площадь, где высится внушительный монумент: всадник гонит своего коня навстречу ночи. Вина. Присев на цоколь, ты закуриваешь, в кармане — сложенная газета, одно присутствие которой тебя немного раздражает, как булавка, колющая шею, или насекомое. Невероятно, ведь никто не знает, что я здесь, я затерялся среди миллионов лиц, не может это быть обращено ко мне, это просто фраза, ведомая многим, и другой знаток Бодлера ею подает кому-то тайный знак. На миг тобой овладевает удивительное ощущение: будто возможно повторение жизни, ее дублет, будто колесо фортуны, двигаясь по свету, может наугад накладывать одинаковые отпечатки на бытие людей с разными глазами, разными руками, разными натурами, людей, которые живут на разных улицах, в разных домах, и вот другой мужчина говорит сейчас другой из женщин в другой какой-то спальне: «Une chambre qui ressemble à une rêverie».[15] И тебе видится освещенное окно комнаты, похожей на видение, ты можешь подойти к вспотевшим стеклам и сквозь старенькое кружево гардин заглянуть внутрь, в эту комнату со старинной мебелью и выгоревшими обоями в тюльпанах, в постели мужчина и женщина, позы их и скомканные простыни свидетельствуют о недавней близости, он гладит ее волосы и произносит: «Laisse-moi respirer longtemps l'odeur de tes cheveux».[16] Тут раздается бой часов, уже поздно, говорит она, мне пора идти. Но ты ей отвечаешь: китайцы узнают, который час, по кошачьим глазам, еще не время, Изабель, еще все впереди, мне предстоит еще склонить тебя к истинной измене, но виноват буду не я, поверь, повинны обстоятельства, кто знает, отчего все происходит, так или иначе, впереди еще тот миг, когда ты, уступив, изменишь, но и тогда будет повинна твоя совесть, а не ты, он же о моем предательстве никогда и не узнает — появится в газете тайная коротенькая фраза, известная лишь нам с тобой, Any where out of the world, сигнал, и тогда-то все произойдет. Однако все уже произошло, но тот мужчина в комнате пока не знает и говорит: да, поздно, ты иди, а после выйду я. Ты выходишь, ты опять на площади, какая-то искательница приключений тормозит и коротко сигналит фарами, ты отрицательно качаешь головой и снова думаешь: быть не может, это просто совпаденье судеб. Но ты чувствуешь, что дело обстоит иначе, тебя бьет дрожь, внутри все холодеет, и это как бы подтверждает, что ты прав, соборные куранты отбивают то же время, что и часы в той комнате четырьмя годами раньше, ты думаешь: все повторяется, а может быть, мне просто холодно и голодно, надо бы перекусить. Идет трамвай, но ехать неохота. Лучше тебе пройтись по круто уходящей от реки вверх, к замку, улице, там, рядом, — смеющиеся иностранные туристы, несколько автобусов из «Ситирамы» и индийский ресторанчик, где ты часто ешь balchao из кур, хозяин ресторанчика — без умолку болтающий индус из Гоа, он, пожалуй, многовато пьет, но соус к рису у него отменный, и бывает вино со специями. У окна закусывают две веселые американские парочки, висящие над столиками лампы с матерчатыми абажурами в красно-белую клетку выглядят приветливо и в то же время по-домашнему, пол не блещет чистотой, под столиками кое-где бумажные салфетки, синьор Колва сегодня вечером не слишком говорлив, вид у него усталый, наверно, было слишком много посетителей. Может быть, balchao для вас чрезмерно острый, предполагает он, я принесу вам холодного пива. Неизменно обходителен, но не угодлив. Будто вспомнив что-то вдруг, он хлопает себя по лбу, как бы прося прощения и каясь в собственной забывчивости, семенит к стойке и с улыбкой возвращается. Ваша газета, говорит он, и подает ее тебе. Ты чувствуешь, что побледнел, и покрываешься холодным потом, ты щупаешь пиджак, твоя газета, сложенная вчетверо, лежит в кармане, до этого ты положил ее туда и чувствуешь ее толщину. Ты смотришь на газету, протянутую синьором Колвой, но не берешь ее, и, вероятно, твое лицо выражает только удивление — не ужас, цепочкой муравьев теперь ползущий у тебя от щиколоток к пупку. Безусловно, принесли ее для вас, заверяет он, из всех моих клиентов вы один ее читаете. Да? — умудряешься ответить ты с пугающим тебя спокойствием, а кто принес? Не могу сказать вам, доктор, утром сын нашел ее под дверью — обернутой, но он, бесстыдник, вытащил, результаты матчей посмотреть, вы знаете, что «Спортинг» сыграл вничью с «Реалом»? Согласитесь, на самом деле результат не так уж плох, жаль, по телевизору не показали, «Спортинг», говорят, вообще бы победил, да вот штанга верхняя, ну, и судья, конечно, от судейства в подобных случаях зависит очень многое, хоть у «Реала» поле идеальное, болельщики — джентльмены, а вполне ли он уверен, что на обертке стояла именно твоя фамилия? Он озирается растерянно по сторонам, ты должен извинить его, молодежь-то нынче невоспитанная, вот в былые времена хлыста боялись, с озабоченным лицом он проворно удаляется из зала, там перед кухней — лестница, ведущая в жилую часть, но ты знаешь: на обертке не было фамилии, и подтверждения ты не получишь по той простой причине, что подтверждения таким вещам не может быть, поскольку они необъяснимы, и ты тогда задумываешься о том, что значит в самом деле — требовать в подобных ситуациях каких-то объяснений. Или — объяснений всему тому, что было до сего момента, да-да, всему, попробуем и правда все расставить по местам, итак: она, он, ты и фейерверк уловок, контрударов и обманов, из которых состояла вся эта история. Ты принимаешься распределять моральную ответственность — худшее, что можно сделать, ведь это ни к чему не приведет, ты сам прекрасно знаешь, жизнь не строят, руководствуясь этическими мерками, она складывается — так или иначе. Однако он такого не заслуживал. Разумеется. И она об этом знала. Столь же несомненно. Знал и ты: она знает, что он не заслужил, но тебя это не волновало. Ты-то разве не заслуживал того, чтобы остаться с ней, вы ведь встретились потом, гораздо позже, когда ставок больше не было. Но о каких тут ставках можно говорить? В жизни никто не устанавливает сроков, нет крупье, который, подняв руку, изрекает «ставок больше нет», в жизни все течет, ничто не останавливается, зачем друг друга сторониться, если уж мы встретились, если так выпало в настоящей игре: одни и те же предпочтения — белые домишки с маленькими пальмами или редкая, примитивная растительность, агавы, тамариск и скалы, одни и те же увлечения — Шопеном и незамысловатыми мелодиями, старенькими румбами, «Tengo el corazón maluco»,[17] одно и то же настроение — парижская хандра. Прочь отсюда, от хандры, на поиски беломраморного города над водой, давай искать его вдвоем — такой или похожий, все равно где, где-нибудь, за пределами этого мира. Не могу. Можешь, стоит только захотеть. Прошу, не заставляй меня. Я дам знак тебе, я отправляюсь, я уже не здесь, я больше не могу, если захочешь, последуешь за мной, покупай эту газету, через нее я сообщу тебе, где я, тогда все брось, никто этого не узнает. Никто не может этого знать, думаешь ты, глядя, как возникший на пороге синьор Колва разводит с сожалением руками, не важно, синьор Колва, знали это лишь она и ты да блаженной памяти Бодлер. Ты и его вовлек в игру, однако есть такие вещи, с которыми играть нельзя, нельзя заигрывать с лежащей в их основе тайной. Но, кроме вас, не знал никто. В этом ты уверен. Во всяком случае, не он, а даже если б он узнал, теперь уже… Но все «теперь уже», все — в прошлом, и поэтому, когда ты платишь, у тебя трясутся руки, твоя затея не имеет смысла. И все же она не полностью обречена, ты это знаешь, точнее, чувствуешь и собираешься проверить. Ты подходишь к телефону — рядом с умывальником — и, вложив монету, набираешь этот мертвый номер. Номер тоже — в прошлом, телефонная компания не отдала его другому абоненту, он — ничей, цифры посылают сигнал, который принят быть не может, ты знаешь это слишком хорошо, уже четыре года. Ты набираешь медленно и слышишь гудок, еще один, еще, затем — щелчок, однако же ответа нет, ты только чувствуешь: там кто-то есть, не слышно и дыхания — никто не дышит, там, на другом конце, некто просто слушает твое молчание. Повесив трубку, ты выходишь, не думая о возвращении домой, ты твердо знаешь: телефон там зазвонит — раз, другой и третий, дождавшись третьего звонка, ты снимешь трубку, приложишь к уху и не услышишь ничего, лишь почувствуешь, что кто-то молча внимает твоему безмолвному присутствию. Ты приближаешься к реке, пристань опустела, катера уже не ходят, вокруг не видно никого. Ты присаживаешься на парапет, грязная вода бурлит — прилив, должно быть, гонит реку вспять, ты знаешь: уже поздно, но не в смысле «час поздний», окружающее тебя время — обширное, торжественное, неизмеримое, как и пространство, застывшее и не отображенное на циферблате — и все, же легкое, как вздох, и быстрое, как взгляд.