Вот такой конец войны - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нас ждали. Едва отдали швартовы, как от стен комендатуры к тральщику направился строевым шагом взвод морской пехоты — матросские сапоги, портупеи, карабины на ремне; во главе — офицер, который выполнял данное ему поручение столь уверенно, будто отрепетировал его заранее во всех деталях. Он остановил взвод перед трапом, быстро поднялся на борт и, не глядя на нас, решительно прошел к каюте командира, что-то кратко сообщил ему через открытую дверь, после чего проследовал с ним и со старшим вахтенным офицером к трапу.
Ни с кем из нас командир не заговорил. Не взглянул на мостик, ни разу не обернулся; безучастный, углубленный в себя, он шагал к побеленному зданию и даже не поблагодарил вахтенного офицера, который открыл и придержал перед ним дверь. После того как он скрылся в здании, офицер сделал знак двум пехотинцам, и втроем они поднялись на мостик; строгие, хмурые лица.
— Вы арестованы, — сказал офицер.
И все. Ни объяснения, ни приглашающего или сожалеющего жеста, только эти два слова, которые предназначались всем нам, на мостике. Спускаясь по ступенькам, я чувствовал изнеможение, мы все держались за поручни, штурман тоже. На палубе, у трапа, собрался весь экипаж, люди неохотно расступились, давая нам проход; некоторые ободряюще кивали, хлопали нас по плечам. Говорили: «До скорого!», «Спокойно, моряки!», «И не такое пережили!»
Офицер приказал им быть готовыми к вызову.
Прежде чем мы вошли в комендатуру, я еще раз обернулся, посмотрел на наш тральщик, на катера и шаланды, где рыбаки в эту минуту, забыв о своих делах, глазели сюда, прикованные событием, которому они не находили объяснения.
В помещении, куда нас ввели, размещался архив. На полках из мореного дерева стояли толстые скоросшиватели, справочники, лежали свернутые трубкой плакаты и перевязанные пачки бланков и отчетов — часть официальной истории маленького порта. В окнах и дверях матовые стекла, через которые виднелись неясные силуэты двух часовых. Кто-то нагнулся над треснутой водопроводной раковиной и приник к струе, еще четверо последовали его примеру. Потом мы уселись — кто на столе, кто на полу; у меня заныло в висках, я прислонился к батарее и закрыл глаза. Но, несмотря на усталость, заснуть не смог, так как пиротехник беспрерывно говорил. Для всех и каждого у него находились слова, он считал своим долгом уверить всех и каждого, что это недоразумение и оно скоро выяснится, пора ставить точку.
— Чтоб мне лопнуть, если не откроется дверь и английский офицер не пригласит нас на чашку чаю, — сказал он.
Матрос-сигнальщик со страдальческим видом попросил его замолчать, но пиротехник продолжал ораторствовать, и тогда матрос крикнул:
— Заткнись, не то хуже будет!
Пиротехник недоуменно взглянул на него, подошел к двери, прислушался, а затем осторожно нажал на ручку. К его изумлению, дверь открылась; увидев часовых, он быстро овладел собой и спросил, чем тут «пахнет».
— Не дури, — сказал часовой, — давай-ка обратно, живо!
Здесь ли уже англичане, поинтересовался пиротехник, и назначен ли срок сдачи кораблей, на что часовой, не долго думая, рявкнул:
— Заткни глотку и закрой дверь!
В непривычный час внесли алюминиевый бачок и солдатские котелки. Бледный верзила в тиковой робе начал раскладывать по котелкам жаренные на сале макароны, уже остывшие. Он шмякал каждую порцию с каким-то ожесточением, спеша, лоб у него блестел от пота. Набив очередной котелок, он не протягивал его нам, а шумно ставил на стол, и я заметил, что он почувствовал облегчение, когда уходил. Пока мы ели, сменились часовые, было слышно, как они за дверью отбубнили уставные формулы. Штурман почти ничего не ел, усталым движением он предложил нам свою порцию. Казалось, его интересовало только время дня: он несколько раз поднимался и смотрел в окно на небо.
В сумерках общий разговор оживился. Каждый полагал, будто что-то знает, что-то предчувствует, высказывались предположения, догадки, говорили все вперемежку.
— А оккупации не видать и не слыхать, — раздалось в одном углу.
— Капитулировали — значит, капитулировали, тут все приказы отменяются, — сказали в другом углу.
Голоса невозмутимо чередовались:
— Узнать бы, что с нами собираются делать...
— Не могут же весь экипаж...
— Хоть растолковали бы, что и как...
— Старик, наверно, диктует протокол...
— Бунт нам нельзя приписать...
— Может, командование уже разбежалось...
— Я на боковую, толкните, если что важное...
Разговор затих; мы потягивались, зевали, прислушивались к шуму за окнами: там останавливались автомашины, раздавались торопливые шаги и скороговорка приветствий у подъезда.
Еще не стемнело, когда все обратили внимание на штурмана; он направился к полке и стал быстро перелистывать папки и формуляры, пока не нашел почти чистый лист бумаги. Вырвав его, он подошел к подоконнику и стоя начал писать, писал не отрываясь, словно все обдумал заранее. Мы не знали, что он пишет, но у всех было такое чувство, что это касается каждого из нас, и, может, именно поэтому никто не посмел нарушить тишину. Возле полотенец лежали большие надписанные конверты; штурман вытряхнул содержимое из одного, зачеркнул надпись и печатными буквами начертал на нем звание и фамилию нашего командира. Потом согнул вдвое конверт, подошел ко мне и устало присел рядом.
— Вот, — сказал он, — отдайте это командиру, когда-нибудь.
Кто-то крикнул: «Встать! Смирно!» Мы вскочили и стали навытяжку перед еще молодым седоволосым офицером, который вошел без стука. Он сделал нам знак «вольно». Некоторое время постоял в раздумье, потом не спеша двинулся от одного к другому, каждому кивал головой и предлагал сигарету из жестяной коробки, причем я заметил, что на правой руке у него не хватает трех пальцев. Он уселся на подоконник и сказал, глядя в пол:
— Я ваш защитник, моряки, дело обстоит неважно — И добавил монотонным голосом: — Выдвинуто обвинение: угроза вышестоящему начальнику, невыполнение приказа, бунт.
Ну и тишина, внезапная полная тишина! Ни один из нас даже сигарету не поднес ко рту.
Первым опомнился пиротехник.
— Но мы же капитулировали? — спросил он.
— Да, — ответил офицер, — подписана частичная капитуляция.
— Значит, нас не имеют права обвинять, — сказал пиротехник, — во всяком случае не немецкий военный трибунал.
— Для служащих военно-морского флота Германии, — пояснил офицер, — остается в силе подсудность немецкому военному трибуналу, таковая не отменена.
— Но ведь мы... — сказал пиротехник, — мы сейчас под охраной британской администрации?
— Да, — ответил офицер, — но это ничего не меняет в судебной власти государства.
Он пригласил всех подойти к нему поближе и, сидя на подоконнике, расспросил нас о том, что же произошло на борту MX-12.
Разболевшийся у меня тройничный нерв немного утих, правда, еще жгло, дергало, слезился глаз. Пока мы шли по мрачному охраняемому коридору, я слегка прижимал носовой платок к глазу и виску; неожиданно дорогу мне преградил часовой и потребовал, чтобы я развернул сложенный платок и встряхнул его. После этого он дал мне чувствительного пинка, и я примкнул к товарищам, которые цепочкой молча шагали под развешанными на стенах рисунками старых кораблей. Помещение, куда нас ввели, похожее на столовую или на конференц-зал, было плохо освещено; у стен стояли часовые в касках и с автоматами; по обе стороны огромного массивного стола, с которого свисал имперский флаг, были поставлены скамьи и табуретки, пожалуй, многовато скамей и табуреток. Нас было восемь. Мы промаршировали по дощатому полу под командой кривоногого боцмана и по его знаку остановились перед скамейками; садиться было еще нельзя. Затем появились наш командир с вахтенным офицером, их сопровождал какой-то офицер; они вошли через ту же дверь, что и мы, направились к табуреткам напротив нас и остановились там в ожидании. Командир не бросил в нашу сторону ни единого взгляда — ни вопросительного, ни ответного, — хотя все мы не спускали глаз с его лица; он просто смотрел мимо нас, терпеливо, как бы отсутствующе. Даже вахтенного офицера, стоявшего рядом с ним, он, казалось, не замечал.
Морской судья со свитой, войдя через боковую дверь, молча прошествовали к столу, шесть человек, все в военной форме, последним шел защитник; после того как они по кивку судьи заняли места, нам тоже разрешили сесть. Судья — пожилой, впалые щеки, мешки под глазами — деловито открыл заседание; говорил он отрывисто, сдержанно, время от времени поднимая лицо и щурясь на потолочные плафоны. Сначала, когда судья перечислял пункты обвинения, в его монотонном голосе чувствовалось безразличие, но как только он стал называть наши фамилии и звания по списку личного состава, то будто преодолел усталость, голос его стал отчетливее, порой он подчеркивал отдельные слова, ритмично постукивая серебряным карандашом по столу. Степенным движением руки судья предоставил слово офицеру, лицо которого показалось мне знакомым — вероятно, я видел его фотоснимок в каком-то журнале: светлоглазый, очень коротко остриженный блондин, у которого на мундире красовалась одна-единственная высокая награда — орден за храбрость. Он аккуратно положил на стол свою фуражку с идеально натянутым синим верхом — ни единой складки, ни вмятины. По записям он восстановил этапы последнего рейса MX-12: время отплытия, сообщение задания в открытом море, начало заговора, угроза оружием командиру, отстранение его от должности, наконец, срыв операции и самовольное решение идти обратным курсом. После чего он заключил, что эти события произошли в исторический момент, когда идет борьба, решающая вопрос «жизни и смерти немецкого народа». При этих словах защитник пристально посмотрел на него и что-то быстро записал в блокноте.