К. Бубера. Критика житейской философии - Сергей Бобров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но будем последовательны, мартовские друзья мои. Наши лбы напухают чудесной мудростью, которая сама собой излучается из дивной нашей темы. Кот Мур весь сложен из серых шерстинок, а лишь злая воля издателя промежила их несвязными отрезками из биографии знаменитого композитора. Композитор фрагментарен, посему непонятен, глубоко дисгармоничен… Кто это пискнул, что дисгармония и есть сладчайшее искусство жизни? — когда я сам только что хотел это сказать? Итак, я это сказал. Едем дальше. — Ужели за печкой студиозствующий Мур обречен на тихое забвение? Может быть, он и есть олеографический бурш, стремительный мещанин, коему важно мыс38 лить мир, как мелочную лавочку маленького городка (запыленное, сдвоенное стекло, пачка разорванная спичек, весы и колбаса, терпкий и сладковатый запах гнилого пола, дрожжей и керосина)? Нет, нет, конечно. Кот Мур представлял собой мировую опасность (на четырех ногах таскал он двуногие страсти), он являлся детерминистически построенным социальным злом, чем-то в роде преддверия к экономическому насилию феминизма. Что, бишь, я сказал?.. Соглашаюсь, соглашаюсь, оговорился. Но поймите же и вы меня, ради всего пестрого и кошачьего — ведь лишь то, что котировочно насилует свободную природу человека, лишь то и удостаивается его лестного и злобного внимания.
Коты! — говорю я вам — коты! Идите на мир! Скребясь бархатной лапкой о двери, наполняя их мозг сладостными звуками «мяу-мяу!!», от которых они тупеют быстро и определенно[4], затопите их своим налетом, своим грозным подходом. Коты! о, коты! съедайте их котлетки, выпивайте их молоко, о, коты, да слушайте же, говорю я вам (продолжительные аплодисменты), пусть ни один рябчик не минует ваших пастей (общий радостный визг и аплодисменты), купайтесь, дорогие друзья мои, в провансале, плюйте в колодцы людского благоразумия и всеведующей тупости. Приходите к ним, притворяясь, что всего с минуту тому назад вы были неотъемлемой составной частью притолоки или плинтуса… О, великолепные и потрясающие друзья мои! мое нежное горло сотрясается в спазме, когти коченеют, навеки осужденные на каторгу судороги… да, что же это, однако? я же говорил о Муре??
Эй, ты, разиня в желтой ливрее! эй, ты, рыжее пятно на земном шаре! эй, ты, оранжевый бродяга, позор вселенной, отброс кошачества, сын сводника и ростовщицы — или ты не слышишь меня? — принеси же мне мышь! — Извиняюсь, господа, опять я увлекся. Но посудите же сами: можно ли час бить (битый час!) языком по челюстям, не промочив горла? . . . . . . . . . . . . . . .[5]
Однако, я буду продолжать. Если говорить начистоту, я немного разнежился. Мышь была прелестна, невинное создание… — в самом деле: как мы жестоки!.. Ну-с, — должен вам признаться, господа, я ведь родом из Индии. Не из той, черт побери всех географов, презренной дыры, набитой слонами, сипаями, свечами Яблочкова, пагодами и прочим, — но из той всеблаженной и прочно забытой страны, куда поехал однажды некий чудаковатый испанец, за что и полюбился всем так сильно, что под конец жизни его избавили от всяких хлопот о квартире и пропитании. Подозреваю, что он был кот. Хотя, признаюсь, это не идет собственно к делу. Наше-то дело, друзья мои, совсем в другом месте. Но все же: — я родился в Индии. Мой отец был прекрасным золотым креслом с инкрустацией из райских яблочков, моя мать была любимой трубкой Великого Могола[6]. И вот, когда на другой день… как, какой другой? — после моего рождения, сказал я! — когда я купался в розмариновой реке, и около меня сидел мой друг, наставник Анаколуф Метонимыч… добрый старик! — (извольте видеть: моя слеза на его счет прошибла паркет!), нежно он склонился ко мне и запел сивым голосом:
Вся жизнь моя — есть дыма некий пуф,Индеи же сладостная эра;Картина дивная: — АнаколуфИ рядом — кот Бубера.
Слезы капали из петель его кафтана, как рецензии на эту книгу и, желчно шипя, зловонили и исчезали бесследно (это про рецензии!). Эта песня вспоминается мне ежедневно на заре в семь часов утра[7]. Кот Мур, тот самый, к которому я не могу теперь добраться через толщу многих воспоминаний, наверное бы понял меня. Я так хорошо, знаете ли, помню места, где протекла моя юность, что мог бы гулять там с закрытыми глазами и отрубленной головой… — что это я слышу? — или кто-то зашипел? Предупреждаю вас, что я мнителен, как продырявленная ванна, и мстителен, как кусок ростбифа!.. (Крики: — Просим, просим!).
Продолжаю. Так-с: утро, проходящее в мечтах, поистине прекрасно. А синие усы Анаколуфа могли бы свести с ума и более хладнокровное существо, чем я. По правде: Анаколуф был премил… — а в доказательство сей истины я готов себе вбить в лоб три гвоздя и пожертвовать мой дивный хвост на опушку для лбов европейских министров, дабы скрыть их подозрительно медный блеск[8].
О, чудесные, несравнимые годы моего странствия! леса, вывороченные овчиной ввысь, ручьи, напоенные живыми, пенящимися чернилами — вот кто был моей Миньоной, вот чьими воями и взвоями наполнено было мое сердце. Но я проклял все, что было со мною — с легким я умчался сердцем в те прелестнейшие места, где еще никто никогда не мяукал. Если бы кому-нибудь пришлось в будущем изобрести оцинкованную, ни в коем случае не ржавевшую память — и удалось бы ему ловко и сильно плюнуть в дрянную помойку, охраняемую, черт побери, белым кипарисом, — первый я бы бросился ему в нежные его объятия. Но ржа поедает невременные воспоминания, наша судьба: список соседских дрожаний и ничего больше. Гм… гм… не замечаете ли вы, что я совершенно неожиданно впал в плаксивый тон? Кажется, уж кто-то и занюнил? Но клянусь перекладиной моей виселицы и кроткими глазами вчера удушенного воробья, — я выцарапаю тебе зрачки, негодная ты водосточная труба! — или замажь свою отдушину. — Но это в сторону. Мы еще не решили самого главного. Теперь все извечные амбилогии моего разума — бросим.
Бросимся же в рассмотрение сей бурлескной фикции — кота Мура. Теперь же мы положим предел всем диким и бессмысленным мечтаниям и объявим, что линия этой фикции, кривая моментов ее становления, бытийственное ее в мире, нами так или иначе воспринимаемое положение — не есть функция некоей постоянной, при условии ее, постоянной, прерывности, толчкообразного движения, но совершенно обратно — есть величина постоянная, функционируемая от переменной. Ах, мы, кажется, не очень ясны? Тогда объяснимся: наш ларчик открывается с такою же утешительной простотой, как жестянка сардинок. Итак: иллюзорная непрерывность дико и непостижимо непрерывится, ее острая активность повергает наблюдателя в трепет: функция ее и есть искомое нами число странное, составленное из своеобразного ряда ничем не связанных прерывностей. Ах, так вы совершенно уверены теперь, что это будет хаос чисел, каша из нормального ряда? А вы ошибаетесь, друзья мои, проповедники святого жизненного амфигуризма! Дело хитрее. Итак, функция, которую я полагаю прерывной, будет все же иметь единство, но, если непрерывная функция постоянной будет представлять собой единство единства или единство, заключенное в единстве, или единство единицы, ибо что может быть единей, как не разнородные понятия, собранные в одну формулу и спаянные накрепко, — то наша функция ей будет прямо противоположна: она будет (о, величие!) единством множества, или единством, в коем круговращается множество, ибо только это и есть действительное единство: — разнородные иксы (неизвестные!), разбитые по всему пространству нашего великолепного множества — дичайшая дисгармония, какофония чисел, свистопляска понятий! Но вот наступает и самое существенное: наконец мы, разбивая понятие единства, приравняли его к «единству множества», делаем наглую формулу:
единство = единству множества . . . . . . . . (1)
отсюда следует, что может и должна существовать другая формула:
множество = множеству единства . . . . . (2)
и, наконец, соединяя (1) и (2), получаем:
единство = единству множества единства . . . (3)
Все единства и множества одного порядка здесь. Но, когда мы наше единство единства противополагаем единству множества единства, то (скажем наобум) единство формулы (3) станет единством второго порядка. Остается вне поля нашего зрения обычайное, простейшее единство, доступное всему, что есть на свете — одномерное, однокритерийное, пронизывающее свой предмет во всех направлениях. Это единство есть основа всех глупостей вообще и так называемого «здравого смысла» в частности. Если вы где-либо встретите этого косолапого рантье, плюньте ему в карман.
Наше единство первого порядка уже более философично; оно, выдавливая из простейшего единства элементы содержания, заставляет быть его начеку ежесекундно и вот перед нами — единство идеальное. В нем имеются уже налицо признаки несуществующего, а потому оно прекрасно.