Другие жизни - Геннадий Новожилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Павел Андреевич подрастал. Одиннадцати лет отдан в Московский кадетский корпус. Учился хорошо. В свободное время ради забавы рисовал. Но больше любил петь, подыгрывая себе на гитаре. Кадету Федотову жилось недурно. В 1833-м Корпус окончил. Окончил среди первых, потому фамилия его — золотыми литерами на мраморной доске. Но странно, по рисованию и черчению планов отмечен ленивым. Выпущен в лейб-гвардии Финляндский полк прапорщиком. Началась петербургская жизнь.
Песчинка, обрабатываемая моллюском, постепенно превращается в маленькую жемчужину. Что в это время испытывает моллюск, мы не знаем.
Служит хорошо, успешно. Имеет добродушный характер. Весел. Сослуживцами любим. И солдаты любят своего командира. Живет скромно: средств личных мало — половина жалованья уходит на отца и сестер. Рисует, пишет акварели. Между тем походы, лагеря, казармы, караульная служба.
В лагере Финляндского полка встреча с великим князем Михаилом Павловичем. Тот видит талант офицера и дарит ему свой бриллиантовый перстень. Мечта стать живописцем становится у Федотова монолитной.
Начальник корпусного штаба генерал-адъютант Веймарн берет участие в рисующем офицере. Офицер же просит что-нибудь на рисовальные удобства (то есть бумагу, кисти, краски) и просимое получает. Появляется картина «Освящение знамен в Зимнем дворце». И вот хлопоты завершаются: сам государь Николай Павлович, после рассмотрения представленных ему рисунков художника-офицера, удостоив внимания способности последнего, приказать изволил предоставить рисующему офицеру добровольное право оставить службу и посвятить себя живописи с содержанием 100 рублей ассигнациями в месяц и потребовать от него письменного на это ответа. Письменный ответ был незамедлительным. И вот отставка в чине капитана. Капитану двадцать девять лет.
Недолгие годы самозабвенного творчества. Известность. Потом слава. Но вдруг…
На Смоленском поле было свалено множество гранитных глыб, предназначенных для обделки набережной Большой Невы Васильевского острова. На пустынном этом поле появляется однажды Павел Андреевич, садится на камень и замирает. Он смотрит на желтый закат, на холодом сверкающую воду взморья, на Галерную гавань. Вдалеке темнеет деревьями Смоленское кладбище, доносятся уличные шумы столицы.
Долго, словно Христос в пустыне, сидел художник и думал. И что внезапно сделалось с гвардии-капитанской душой, знает один Бог. Обхватил вдруг голову Павел Андреевич и зарыдал. Рыдал громко, долго-долго, пока не подоспел наблюдавший за ним издали его человек Коршунов. Верный слуга силком повлек барина на квартиру в 21-ю линию близ Большого проспекта. Но и дома плакал неистово Павел Андреевич и катался по полу…
Тяжко было бы описывать происшедшее с Павлом Андреевичем в бедламе, что находился на одиннадцатой версте по Петергофской дороге, куда несчастный был помещен соизволением государя Александра Николаевича. Да и нет в описании этом нужды, ибо речь пошла бы не о гениальном мастере, но о существе, сравнявшемся с животным. Следует, пожалуй, вспомнить о том, как перед кончиной на руках верного Коршунова очнулся, будто вынырнул из ада, Павел Андреевич, чтобы произнести: «Видно, придется умереть».
Сказав же это, просил он позвать друзей для последнего целования. Но до того желалось ему с друзьями проститься. По адресам послали сторожа, состоявшего при больнице, да он сутки пропьянствовал и выполнил желание уже покойного художника лишь на следующий день. Вечный покой обрел Федотов неподалеку от большой церкви Смоленской Божьей Матери.
Преследуя свои цели, гений сокрушил своего же носителя, загнал в неисходный угол в обмен на несколько небольших бесценных картин.
Рост жемчужины прекращается, моллюск погибает, а ненужная теперь раковина, если не заиграли ее какие-нибудь дети, исчезает. Песчинка же, превратившаяся из причины болезни в редкий перл, занимает подобающее ей место в ожерелье таких же редких и прекрасных, как и он, жемчужин.
Песнь о счастливом принце
Как сладка осень в Подмосковье! Это время, когда пожелтевший куст сирени исходит что днем, что ночью нежным бледно-лимонным сиянием. Если пройтись косой по распластанной утренним морозцем еще зеленой траве, то после уборки ее граблями остается мягкий розовый ковер. Тени прозрачны и печальны. Дня нет, а тянется до вечера утро, или это вечер вобрал в себя утро где-то на заре. Сжигается ботва: дымы, дымы столбом до самого неба. Туманы до полудня, и в них купаются сороки, промышляют вблизи людей и не летят выше плетня.
Вдоль дорог табуретки с богатыми натюрмортами: тугие капустные шары, помытая алая морковь, кабачки, свеколка, рассеченные пополам тыквы, ведра с антоновкой, штрифелем, картошкой. В бидонах могучие ветви гладиолусов. И слюнки текут на закатанные банки соленых огурчиков да помидоров, грибов да варенья. А в пластмассовых из-под газированных вод бутылях под самую пробочку молоко.
— Отец, свежее?
— А как же, родимый, утрешнее!
Монастырь полон народа. Работы вовсю: электропилы воют — кровлю на стенах и башнях с деревянной на медную меняют. Обширный батюшка грачом передвигается, золотеньким крестом под бородою поблескивает, ручками туда-сюда указывает, послушания монахам полагает. В длинных, до пят, юбках какие-то улыбчивые монахини, что голубицы, следуют за кареглазым скуфейником, а он потупляется, все им показывает, все объясняет. Толстая бабушка-монахиня клумбу всю перепахала; видать, у нее нынче послушание таково. Лохматый рыжий кот с тощим хвостом куда-то направляется. На лавочке столичная дама в себя погрузилась: глаза уж неживые. Из «Нивы» молодые, будто черные карандаши, послушники вытаскивают и в Патриаршие палаты вносят пакеты с цементом… А туман сегодня так густ, что голова колокольни, еще Тишайшим царем строенной, не видна почти.
Скрипнув створкой двери, сунул нос в ароматизированное дымом ладана пространство, еще теплое после недавней заутрени. Несколько свечек потрескивают в соборном мраке. Ни души. Как это странно…
Опустить в щель медного ящичка мзду — и сначала свечу за упокой. Постоял, помянул. Затем почему-то на цыпочках подкрался к раке со святыми мощами. Началось с макушки и поплыло по телу, без усилий расправляясь с накопленной за жизнь усталостью, тронув благодатным теплом прохладную душу. Ноги отяжелели, опустился на колени, уткнулся лбом в каменные ступени…
Наполеон Бонапарт обживался в Кремле. Ничем не отстающая от всех армий на земле, его армия напропалую грабительствовала. Победители разузнавали, где окрест что побогаче и плохо лежит. Получили эштафет о Саввино-Сторожевском. Ага, монастырь знаменит, следовательно, богат! Сигналист протрубил «карьер», и в тысяч тридцать отряд — «марш! марш!» — грабить Звенигород. Впереди Наполеонов пасынок, принц Евгений.
Быть может, в такой же туманный денек въехали французы в листьями засыпаемый, дремлющий на холмах городишко. Никто им не противостоял, только глядели исподлобья.
— Мсье, у э лё монастэр? (Мсье, где монастырь?)
— Чаво?
— Муэн, муэн! (Монах, монах!)
И французы смешно выпучивали глаза, втягивали щеки, скрещивали на кирасах руки.
— А… вона они чаво. Туды, служивый! От туды, еще версты полторы!
— Мерси, шер ами! (Спасибо, мой друг!)
И загалопировали вдоль реки Москвы, запрыгали гребни из конских хвостов на медных касках, запахла осень конским потом да амуничным хозяйством.
— Ты чё, Карпий, граблями размахался? Шаромыжнику путь указуешь?
— Так, поди, на богомолье приехамши.
— Ну да, и сладкого гостинца преподобному повезли. У тя, Карп, ума только-только ложки резать. А боле под волосьями у тя ништо не находится.
Беда пришла к святым отцам. В монастырской ограде костры. Горелым мясом по долине Сторожки тянет. Копоть над белыми соборами стаями птиц кружит. Рвут оклады с икон, лампады срывают. Златотканые ризы делят-ругаются. Сбросив кивер, праздничные митры на длинные волосья до ушей напяливают. Прикладами стучат, палашами ковыряют: в узлах, мешках, корзинах славный трофей. Завизжала истошно пойманная за задние ноги свинья. А с досок на трудников иноземных старцы бородатые хмурятся, не одобряют. Ах как славно пальнуть между глаз кому-нибудь из почтенных этих варваров! А что это за огромный такой сундук? Хорош сундук — литого серебра! Шарман!
Под сводами покоя принц откушал монастырской бражки, кислых огурчиков с квашеной, почти провансальской, с клюквою и яблоками, капустой отведал, растерзал жареного петуха. Сидит, с усов пену обсасывает, шевелит под столом голыми пальцами ног. Трещат поленья в изразцовой печи. От жары осатаневшие мухи проснулись, шальной картечью лупят в лоб, щеку, в разноцветные стекла окошка, падают на тарелку с объедками. Умаялся за день принц. От стола переполз на лежанку, задул свечу, и через минуту эта благоцветущая отрасль благородного корня пустила слюну, засопел.