«Рождественские истории». Книга третья. Достоевский Ф.; Салтыков-Щедрин М.; Толстой Л. - Н. И. Уварова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В полк определил… содержать себя нечем… – машинально повторял за Григорием Сережа, запутываясь среди этих сопоставлений.
– И у меня один случай на памяти есть, – продолжал Григорий, – занялся от этого самого Рассошникова у нас на селе мужичок один – Мартыном прозывался. Тоже все деньги, какие были, роздал нищим, оставил только хатку для семьи, а сам надел через плечо суму да и ушел, крадучись, ночью, куда глаза глядят. Только, слышь, пачпорт позабыл выправить – его через месяц и выслали по этапу домой.
– За что? разве он худое что‑нибудь сделал? – возразил Сережа.
– Худое не худое, я не об этом говорю, а об том, что по правде жить оглядываючись надо. Без пачпорта ходить не позволяется – вот и вся недолга. Этак все разбредутся, работу бросят – и отбою от них, от бродяг, не будет…
Чай кончился. Все встали из‑за стола и помолились.
– Ну, теперь мы обедать будем, – сказала няня, – ступай, голубчик, к маменьке, посиди с ней; скоро, поди, и батюшка с матушкой придут.
Действительно, около двух часов пришел отец Павел с женою.
– Я, батюшка, по правде жить буду! Я за правду на бой пойду! – приветствовал гостей Сережа.
– Вот так вояка выискался! от земли не видать, а уж на бой собрался! – пошутил батюшка.
– Надоел он мне. С утра все об одном и том же говорит, – сказала Марья Сергеевна.
– Ничего, сударыня. Поговорит и забудет.
– Нет, не забуду! – настаивал Сережа, – вы сами давеча говорили, что нужно по правде жить… в церкви говорили!
– На то и церковь установлена, чтобы в ней о правде возвещать. Ежели я, пастырь, своей обязанности не исполню, так церковь сама о правде напомнит. И помимо меня, всякое слово, которое в ней произносится, – правда; одни ожесточенные сердца могут оставаться глухими к ней…
– В церкви? а жить?
– И жить по правде следует. Вот когда ты в меру возраста придешь, тогда и правду в полном объеме поймешь, а покуда достаточно с тебя и той правды, которая твоему возрасту свойственна. Люби маменьку, к старшим почтение имей, учись прилежно, веди себя скромно – вот твоя правда.
– Да ведь мученики… вы сами давеча говорили…
– Были и мученики. За правду и поношение следует принять. Только время для тебя думать об этом не приспело. А притом же и то сказать: тогда было время, а теперь – другое, правда приумножилась – и мучеников не стало.
– Мученики… костры… – лепетал Сережа в смущении.
– Довольно! – нетерпеливо прикрикнула на него Марья Сергеевна.
Сережа умолк, но весь обед оставался задумчив. За обедом велись обыденные разговоры о деревенских делах. Рассказы шли за рассказами, и не всегда из них явствовало, чтобы правда торжествовала. Собственно говоря, не было ни правды, ни неправды, а была обыкновенная жизнь, в тех формах и с тою подкладкою, к которым все искони привыкли. Сережа бесчисленное множество раз слыхал эти разговоры и никогда особенно не волновался ими. Но в этот день в его существо проникло что‑то новое, что подстрекало и возбуждало его.
– Кушай! – заставляла его мать, видя, что он почти совсем не ест.
– In corpore sano mens sana, – с своей стороны прибавил батюшка. – Слушайся маменьки – этим лучше всего свою любовь к правде докажешь. Любить правду должно, но мучеником себя без причины воображать – это уже тщеславие, суетность.
Новое упоминовение о правде встревожило Сережу; он наклонился к тарелке и старался есть; но вдруг зарыдал. Все всхлопотались и окружили его.
– Головка болит? – допытывалась Марья Сергеевна.
– Болит, – ответил он слабым голосом.
– Ну, поди, ляг в постельку. Няня, уложи его!
Его увели. Обед на несколько минут прервался, потому что Марья Сергеевна не выдержала и ушла вслед за няней. Наконец обе возвратились и объявили, что Сережа заснул.
– Ничего, уснет – и пройдет! – успокаивал Марью Сергеевну отец Павел.
В вечеру, однако ж, головная боль не только не унялась, но открылся жар. Сережа тревожно вставал ночью в постели и все шарил руками около себя, точно чего‑то искал.
– Мартын… по этапу за правду… что такое? – лепетал он бессвязно.
– Какого он Мартына поминает? – недоумевая, обращалась Марья Сергеевна к няне.
– А помните, у нас на селе мужичок был, ушел из дому Христовым именем… Давеча Григорий при Сереже рассказывал.
– Все‑то вы глупости рассказываете! – рассердилась Марья Сергеевна, – совсем нельзя к вам мальчика пускать.
На другой день, после ранней обедни, батюшка вызвался съездить в город за лекарем. Город отстоял в сорока верстах, так что нельзя было ждать приезда лекаря раньше как к ночи. Да и лекарь, признаться, был старенький, плохой; никаких других средств не употреблял, кроме оподельдока, который он прописывал и снаружи, и внутрь. В городе об нем говорили: «В медицину не верит, а в оподельдок верит».
Ночью, около одиннадцати часов, лекарь приехал. Осмотрел больного, пощупал пульс и объявил, что есть «жарок». Затем приказал натереть пациента оподельдоком и заставил его два катышка проглотить.
– Жарок есть, но вот увидите, что от оподельдока все как рукой снимет! – солидно объявил он.
Лекаря накормили и уложили спать, а Сережа всю ночь метался и пылал, как в огне.
Несколько раз будили лекаря, но он повторял приемы оподельдока и продолжал уверять, что к утру все как рукой снимет.
Сережа бредил; в бреду он повторял: «Христос… Правда… Рассошников… Мартын…» и продолжал шарить вокруг себя, произнося: «Где? где?..» К утру, однако ж, успокоился и заснул.
Лекарь уехал, сказав: «Вот видите!» – и ссылаясь, что в городе его ждут другие пациенты.
Целый день прошел между страхом и надеждой. Покуда на дворе было светло, больной чувствовал себя лучше, но упадок сил был настолько велик, что он почти не говорил. С наступлением сумерек опять открылся «жарок» и пульс стал биться учащеннее. Марья Сергеевна стояла у его постели в безмолвном ужасе, усиливаясь что‑то понять и не понимая.
Оподельдок бросили; няня прикладывала к голове Сережи уксусные компрессы, ставила горчичники, поила липовым цветом, словом сказать, впопад и невпопад употребляла все средства, о которых слыхала и какие были под рукою.
К ночи началась агония. В восемь часов вечера взошел полный месяц, и так как гардины на окнах, по оплошности, не были спущены, то на стене образовалось большое светлое пятно. Сережа приподнялся и потянул к нему руки.
– Мама! – лепетал он, – смотри! весь в белом… это Христос… это Правда… За ним… к нему…
Он опрокинулся на подушку, по‑детски всхлипнул и умер.
Правда мелькнула перед ним и напоила его существо блаженством; но неокрепшее сердце отрока не выдержало наплыва и разорвалось.
Лев Толстой
Где любовь, там и Бог
Жил в городе сапожник Мартын Авдеич. Жил он в подвале, в горенке об одном окне. Окно было на улицу. В окно видно было, как проходили люди; хоть видны были только ноги, но Мартын Авдеич по сапогам узнавал людей. Мартын Авдеич жил давно на одном месте, и знакомства много было. Редкая пара сапог в околодке не побывала и раз и два у него в руках. На какие подметки подкинет, на какие латки положит, какие обошьет, а другой раз и новые головки сделает. И часто в окно он видал свою работу. Работы было много, потому что работал Авдеич прочно, товар ставил хороший, лишнего не брал и слово держал. Если может к сроку сделать – возьмется, а нет, так и обманывать не станет, вперед говорит. И знали все Авдеича, и у него не переводилась работа. Авдеич и всегда был человек хороший, но под старость стал он больше о душе своей думать и больше к богу приближаться. Еще когда Мартын у хозяина жил, померла у него жена. И остался после жены один мальчик – трех годов. Дети у них не жили. Старшие все прежде померли. Хотел сначала Мартын сынишку сестре в деревню отдать, потом пожалел – подумал: «Тяжело будет Капитошке моему в чужой семье расти, оставлю его при себе». И отошел Авдеич от хозяина и стал с сынишкой на квартире жить. Да не дал бог Авдеичу в детях счастья. Только подрос мальчик, стал отцу помогать, только бы на него радоваться, напала на Капитошку болезнь, слег мальчик, погорел недельку и помер. Схоронил Мартын сына и отчаялся. Так отчаялся, что стал на бога роптать. Скука такая нашла на Мартына, что не раз просил у бога смерти и укорял бога за то, что он не его, старика, прибрал, а любимого единственного сына. Перестал Авдеич и в церковь ходить. И вот зашел раз к Авдеичу от Троицы земляк-старичок – уж восьмой год странствовал. Разговорился с ним Авдеич и стал ему на свое горе жаловаться.
– И жить, – говорит, – божий человек, больше неохота. Только бы помереть. Об одном бога прошу. Безнадежный я остался теперь человек.
И сказал ему старичок:
– Не хорошо ты говоришь, Мартын, нам нельзя божьи дела судить. Не нашим умом, а божьим судом. Твоему сыну судил бог помереть, а тебе – жить. Значит, так лучше. А что отчаиваешься, так это оттого, что ты для своей радости жить хочешь.