Мать. Дело Артамоновых - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В романе «Мать», как и в произведениях, написанных ранее — в «Мещанах», «На дне», «Врагах» и позднее — в автобиографической трилогии, в очерке-портрете «В. И. Ленин» и других, Горький поставил вопрос о подлинном и мнимом гуманизме. Андрея Находку мучает сознание, что он не помешал убить шпика Исайку (в ранней редакции романа Исайку убивал сам Находка). Он понимает, что это было необходимо, что шпик мог погубить много честных и хороших людей. И все-таки ему неприятно, тягостно думать о своем участии в происшедшем.
В этом проявляется не только недостаток твердости (такой недостаток присущ Находке, и это обостряет его переживания), но и нечто глубоко положительное, присущее всем любимым героям Горького: отношение к насилию, даже революционному, как к чему-то вынужденному и временному, необходимому лишь для того, чтобы создать новый мир, в котором окажется ненужным и невозможным никакое насилие. Находка говорит: «Двоится человек. Ты бы — только любить хотел, а как это можно? Как простить человеку, если он диким зверем на тебя идет, не признает в тебе живой души и дает пинки в человеческое лицо твое? Нельзя прощать! Не за себя нельзя, — я за себя все обиды снесу, — но потакать насильникам не хочу, не хочу, чтобы на моей спине других бить учились». В этих словах Находки — прямое продолжение прозвучавших в 1905 году выступлений М. Горького против проповеди Льва Толстого. И в них — прямое развитие всего того лучшего, подлинно народного, что несло в себе толстовское творчество.
Ставя в романе «Мать» проблему подлинного и мнимого гуманизма, М. Горький не только опровергал призывы к непротивлению и всепрощению, но и разоблачал попытки приписать революции и революционерам отказ от гуманизма. В то время как буржуазные литераторы разных течений и оттенков, от черносотенного до анархистского, изощрялись в придумывании характеров и ситуаций, призванных доказать, что революционная борьба разжигает в человеке темные инстинкты и будит в нем зверя, — роман «Мать» показывал эту борьбу как единственное средство очистить человека от всего звериного, животного, узко эгоистического и сделать его Человеком с большой буквы. Роман показывал, что если революционная борьба приобретает порой суровые формы, то виноваты в этом те, кто идет на все, на любое насилие, на любые преступления — лишь бы остановить ход истории.
Через много лет М. Горький писал в очерке «В. И. Ленин» (перефразируя чеканные некрасовские строки: «То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть»): «Жизнь устроена так дьявольски искусно, что, не умея ненавидеть, невозможно искренно любить. Уже только эта одна, в корне искажающая человека, необходимость раздвоения души, неизбежность любви сквозь ненависть осуждает современные условия жизни на разрушение». В чем же сущность этих «условий жизни» — условий, создаваемых капиталистическим обществом? В чем дьявольская «искусность» их устройства, в корне искажающая человека? М. Горький отвечал на эти вопросы во многих своих произведениях, но, возможно, наиболее глубоко — в романе «Дело Артамоновых».
* * *Обращаясь к «Делу Артамоновых», мы попадаем в совершенно иной мир образов, иной и по содержанию и по форме. Прежде всего бросается в глаза своеобразие стиля этого произведения, всей его художественной ткани. Задуманный в начале века, роман был написан в 1924–1925 годах, после того как М. Горький, готовя в 1922–1923 годах новое собрание своих сочинений, подверг существенной стилевой правке почти всю свою прежнюю прозу. Правка эта имела характер определенной системы, применявшейся настолько последовательно, что есть основание говорить о художественном перевооружении писателя.
Одной из важных особенностей этой системы было сокращение элементов романтического стиля в ранних произведениях и в некоторых более поздних, например, в романе «Мать». Стиль «Дела Артамоновых» — первого эпического полотна, созданного М. Горьким после отмеченного «перевооружения», — отличается исключительной плотностью, предметностью, «вещностью» всего образного строя, такой отобранностью художественных средств, при которой стремление к пластичности, к физической ощутимости всего изображаемого заменяет праздничную многокрасочность горьковской ранней прозы и характерное для нее подчеркнутое вмешательство авторского «я» в повествование.
Из этого совсем не следует, что в 20-е годы стиль М. Горького пережил некое «опрощение». Нет, он стал в известном отношении еще более сложным, — мы увидим, какие развернутые и разветвленные метафоры используются в «Деле Артамоновых» для разгадки «тайного тайных» героев романа. И было бы неверно думать, что из этого произведения совсем изгнана романтика: она проявляется здесь если не в стиле, то в самом «видении» действительности, в «эстетических отношениях» к ней — в ясно осознанной и воплощенной художником перспективе движения действительности вперед, к социалистическому «завтра». Но художник дал почувствовать эту перспективу не путем непосредственного патетического ее утверждения, а путем углубления своего историзма, который приобрел у него в советские годы особенную конкретность.
Историческая «хроника», хотя и обозначенная в «Деле Артамоновых» отдельными резкими штрихами, еще очень далекими от развернутого «хроникального» плана «Жизни Клима Самгина», играет уже важную роль во всем движении повествования. А. В. Луначарский с полным правом говорил о «скрытой сатире» и об элементах «скрытого панегирика» в романе «Жизнь Клима Самгина». В «Деле Артамоновых» гораздо менее существенны сатирические элементы (они ощутимы лишь в характеристике «дремовцев», — вспомним, что придуманный М. Горьким уездный город Дремов расположен вблизи им же придуманного губернского Воргорода, того самого Воргорода, который упоминался в повести «Городок Окуров»: Дремов в одной губернии с Окуровым!). Но скрытая патетика пронизывает весь образный строй «Дела Артамоновых»: речь в романе идет не просто о судьбах отдельных людей или даже отдельных классов, а о судьбе человечества, о том, куда движется мир.
Рассказывая еще в начале 900-х годов Льву Толстому о замысле будущего романа, М. Горький говорил об истории «трех поколений» одной купеческой семьи — истории, где «закон вырождения действовал особенно безжалостно» (14, 296). Уже в этом рассказе звучала заявка на широкое эпическое полотно (широкое по охвату действительности, а не по объему, — Лев Толстой сказал тогда молодому писателю: «…это надо написать. Кратко написать большой роман», и М. Горький поступил именно так).
После разговора со Львом Толстым М. Горький написал несколько произведений, где было показано действие «закона вырождения» — закона не физиологического, а социального. Но хотя некоторые из этих произведений, особенно «Жизнь Матвея Кожемякина», превосходили по объему будущее «Дело Артамоновых», они не исчерпали и не отменили указанного замысла: ведь задумана была, в сущности, художественная история русского капитализма. Недаром В. И. Ленин, при свидании с писателем на Капри, сказал по поводу этого замысла: «Отличная тема, конечно, — трудная, потребует массу времени, я думаю, что Вы бы с ней сладили, но — не вижу: чем Вы ее кончите? Конца-то действительность не дает. Нет, это надо писать после революции, а теперь что-нибудь вроде „Матери“ надо бы» (30, 168).
И вот, после революции, после утверждения нового социального строя, М. Горький создал произведение, задуманное им около четверти века назад. «Сладил» ли он со своей трудной темой? Сомнения на этот счет высказывались даже теми, кто в целом оценил роман очень высоко. 27 марта 1926 года К. Федин писал М. Горькому: «Совершенно изумительно начало романа. Илья Артамонов-старик поражает, подавляет своей жизненностью…» Но при этом К. Федин указывал, что роман «несоразмерен в частях», что события берутся в нем все менее и менее широко: «Мне думается, этот композиционный недочет заметно повлиял на эффект конца: книга под конец схематичнее и суше. С этим обстоятельством совпадает другое. Характеры артамоновских внучат мельче и случайнее, чем — деда, отцов. Это так и должно быть, так и есть (к несчастью). Но это усугубляет разряжение конца романа».[8]10 апреля 1926 года своими впечатлениями о «Деле Артамоновых» поделился с М. Горьким М. Пришвин: «Хорошо начало, свадьба — прекрасно! и до середины отлично нарастает волнение — ярмарка превосходна! Потом как будто вам надоело, все пошло прыжками, и кончаешь неудовлетворенный… Я думаю, что вы по своей широте задумали во время писания этого романа какой-нибудь другой, самый большой, и это стало вам неинтересно».[9]
Хотя в письме К. Федина есть очень глубокое объяснение характера построения романа, а М. Пришвин сумел угадать, что М. Горький действительно уже писал другой роман, «самый большой», и хотя автор в ответном письме к Федину признал справедливыми замечания его и Пришвина о недостатках конструкции «Дела Артамоновых» (29, 462) этот вопрос нуждается в прояснении.