Эдельвейсы для Евы - Олег Рой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, в милицию звонить нельзя ни в коем случае. Если они узнают об этом, Светке конец.
– Они так сказали?
– Да.
– Тогда, наверное, и правда лучше не звонить… – Девушка осторожно опустилась на стул. – Я где-то читала… Похитители редко оставляют заложников в живых. Свидетели им не нужны, это очень опасно.
Меня передернуло, она это заметила и торопливо заговорила:
– Но у тебя ведь не тот случай! Твоя дочка ведь еще совсем маленькая, какой из нее свидетель! Надо верить и надеяться, что все будет хорошо. Чего они хотят от тебя? Денег? Сколько?
– Не знаю, они еще ничего не сказали. Только велели никому ничего не говорить.
– А ты вот сказал мне! – грустно улыбнулась рыженькая. – Знаешь, мне кажется, единственное, чем ты можешь спасти свою девочку, – это во всем их слушаться. Постарайся все делать, как они велели, и никому об этом не рассказывать… А сейчас поезжай скорее домой – вдруг они позвонят туда?
– Ты права. Пока.
Через пятнадцать минут я уже был на пороге своей квартиры и, спешно открывая дверь, слышал, как внутри разрывается телефон. Как назло, руки дрожали, и я никак не мог попасть ключом в скважину. Когда я, наконец, справился с замком и подбежал к аппарату, на том конце уже положили трубку. Я выругался и бессильно опустился на пол. Но тут телефон вновь зазвонил:
– Да? – поспешно выкрикнул я. Но это были не похитители.
– Герман? – раздался сквозь помехи далекий женский голос. – Это Виктория.
– Кто?
– Ну я, Виктория, твоя сестра! Ты что, не слышишь меня?
– Нет, слышу, только очень плохо…
– И я тебя плохо слышу. Герман, у меня к тебе очень важное дело! Нам немедленно нужно увидеться!
– О чем ты, Виктория? Мне сейчас не до чего…
– Что? Говори громче!
– Я говорю, что мне сейчас некогда! – почти прокричал я.
– Все равно ничего не могу разобрать, что ты говоришь… Герман, ты слышишь меня? Я завтра же к тебе выезжаю, уже билет взяла. Встречай меня послезавтра вечером…
Глава 2
Герман. Детство на улице Герцена
Виктории даже в голову не могло прийти, насколько лишним был для меня ее визит. Но, видимо, и у нее произошло что-то важное, если вдруг она решила преодолеть добрую тысячу километров, разделяющих Москву и Львов, только чтобы поговорить со мной. Признаться, я был сильно удивлен – раньше ничего подобного никогда не случалось. Мы практически не общались друг с другом, не виделись, наверное, уже лет десять, не переписывались и не созванивались. И дело не в ссоре или каких-то принципиальных разногласиях, из-за которых мы не поддерживаем отношений. Просто так получилось. Я знал Викторию с самого своего рождения и часто, даже очень часто, бывал в ее доме, но при этом ни я, ни она понятия не имели, кем мы приходимся друг другу. К тому же у нас разница шестнадцать лет, а это значит, что когда я пешком под стол ходил, она была уже вполне взрослым человеком, со своей взрослой жизнью, взрослыми интересами и взрослыми заботами. Занятая своими проблемами, которых у нее всегда было предостаточно, Виктория все эти годы практически не замечала меня. О том, что я ее брат, а она моя сестра, мы узнали сравнительно поздно, и ошеломляющее известие, свалившееся на наши головы, конечно, не сумело моментально сделать нас родными людьми.
История моя вообще не совсем обычна. Меня вырастила бабушка Барбара, или Бася, как называли ее в генеральской семье, в которой она прослужила верой и правдой почти всю свою жизнь. Родителей своих я не помнил и знал о них только по рассказам Баси. А она говорила, что мой отец был альпинистом и сорвался в пропасть во время восхождения на Эльбрус не только до моего рождения, но даже еще не успев узнать, что я должен появиться на свет. По ее словам, родители не успели расписаться, и оттого я носил фамилию мамы и бабушки – Шмидт.
Мальчишкой я часто пытался представить себе отца, и воображение рисовало что-то высокое, плечистое и мужественное, но очень расплывчатое – ни одной его фотографии в доме не было. Зато сохранилось много маминых снимков, и вечерами я очень любил, забравшись с ногами на диван, листать в уютном свете торшера плотные серые листы старого альбома, рассматривать приклеенные к ним черно-белые карточки и читать чернильные подписи, сделанные аккуратным округлым почерком Баси: «Берта и Вика в зоопарке, 20 мая 1949 года», «Первый раз в первый класс, 1 сентября 1952 года», «Берту приняли в пионеры, 22 апреля 1956 года», «Новый, 1959-й, год», «Выпускной бал, 25 июня 1962 года», «Берта с друзьями на Московском море, 12 июля 1962 года». Мама, тоненькая, белокурая, большеглазая, казалась мне самой красивой на свете. Больше всего она мне нравилась на фотографии с мотоциклом – одетая, как парень, в брюки и кожаную куртку, мама держит в руках мотоциклетный шлем и улыбается, а ветер играет ее длинными волосами. А бабушка не любила этот снимок, потому что именно на этом мотоцикле мама разбилась, не вписавшись на скорости в поворот, когда мне было всего два года.
Мы с бабушкой жили на одной лестничной площадке с ее хозяевами: героем войны генералом-лейтенантом Валерием Курнышовым, его женой Марией Львовной, пышноволосой и черноокой, и их дочкой Викторией. Правильнее будет сказать, даже не на одной лестничной площадке, а в одной квартире.
В дореволюционные времена «приличные» дома всегда строились с учетом запросов состоятельных людей. В любом, даже относительно скромном по тем меркам, комнаты так в три-четыре, жилье всегда делалось помещение для прислуги. У нас же это была не просто каморка за кухней, а целая отдельная квартира, с собственным входом, с ванной, прихожей, кухней и большой жилой комнатой. В ней и обитали мы с Басей, а генеральская семья занимала «барскую» квартиру – из семи комнат, общей площадью под двести квадратных метров. Только став взрослым, я узнал, что обе квартиры на одной площадке имеют общего ответственного квартиросъемщика. И все мы – и я, и бабушка, и мама, пока была жива, и генерал с женой и дочкой – были записаны на одном лицевом счете. Ну, вроде как большая семья.
Бабушка служила у Курнышовых экономкой, покупала продукты, готовила еду, сдавала белье в стирку, мыла окна, натирала полы мастикой, смахивала пыль с завитков антикварной мебели. До смерти генерала я почти каждый день бывал в соседней квартире и очень гордился, когда Курнышов заглядывал к нам. Но это почему-то случалось нечасто. Бабушка всегда добродушно ворчала:
– Ой, смотрите, Мария Львовна прознает…
А генерал бодро отвечал:
– Не прознает, она сегодня у портнихи, раньше девяти не придет!.. Налей-ка мне лучше чайку покрепче, а ты, Герман, тащи шахматы, я тебя обыгрывать буду.
Приносились шахматы, расставлялись фигуры. Начинался упоительный бой. А надо сказать, что мы с моим закадычным дружком Сашкой Семеновым с шести лет занимались в кружке юного шахматиста при Доме пионеров, и там я быстро приобрел кое-какой опыт по части применения коварных ходов. Многие взрослые, усаженные по настоянию генерала со мной за доску, очень быстро меняли снисходительное отношение сначала на удивление, затем на восхищение, а далее на азарт. Финальная реакция противника зависела от того, кто выигрывал. Если гость первым говорил «мат», то в его глазах можно было прочесть: «Да, ты силен, малыш, но и я не лыком шит!» Если же удача улыбалась мне, то мой противник смущенно улыбался или преувеличенно громко смеялся и выдавал что-нибудь в духе: «Вот молодежь пошла!», «Ну, это я просто поддался» или «А куда это моя ладья так незаметно запропастилась?». Генерал обнимал проигравшего и уверял его, что продуть мне совсем не стыдно, а ладья ушла, потому что зевать не надо. Но второй раз играть со мной никто не садился.
Шахматы у меня были необыкновенные, не деревянные и не пластмассовые, а янтарные, из светлого и темного камня. Искусно вырезанные фигурки вызывали у приходящих ко мне приятелей нескрываемую зависть, и даже взрослые, пощелкав ногтем по полупрозрачным бежевым и коричневым клеткам доски, редко удерживались от восхищенного «Ого!». Эти шахматы я получил в подарок от генерала на свое восьмилетие. Он поощрял мое увлечение и был, по-моему, очень счастлив, что его подарок не пылится на полке. Сам Курнышов играл неплохо, обычно сдержанный и рассудительный, наверное, только во время шахматных баталий со мной и позволял себе проявлять эмоции. Он то и дело удивленно крякал, нервничал, теряя фигуры, обдумывая ход, постукивал ногой об пол, а в драматические моменты даже вскакивал. Когда проигрывал, жал мне руку, широко улыбался и говорил неизменное: «Ну, Герман, как ты меня… как ты меня!» Когда же он сам победно выкрикивал: «Мат!», то его радости не было предела. «Есть еще порох в пороховницах!» – довольно заявлял он, расплываясь в широкой улыбке и оглаживая лысину. Потом он хлопал себя по карманам, вытаскивал оттуда мелочь, давал ее мне «на ситро и на кино», обнимал на прощание и уходил к себе.