Овердрайв - Diamond Ace
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И снова. Обмыть тело, запустить сухожар с инструментами, слить со стола розоватую жижицу сукровицы…
И опять. Обмыть тело, запустить сухожар с инструментами, слить со стола розоватую жижицу сукровицы…
Больница, в которой он работает — окружная. А значит — много столов, много инструментов, много работы.
Клиенты — чистые, причесанные и такие тихие… Вы думаете, не существует правил поведения для покойников? Так вы ошибаетесь. Массовая культура смерти это — во-первых, строгая этика поведения: руки вдоль тела или на груди, ноги чуть раздвинуты, шов от гортани до паха чёток, как след спиртового маркера; во-вторых, общедоступность: все люди делают это — умирают; в-третьих, красота: нет ничего прекраснее жизни, в которой некто невидимый нажал кнопку с двумя параллельными линиями. В том, что это параллельные линии, а не квадрат, он не сомневался никогда. Пауза. Всего лишь пауза, мои возлюбленные.
У стола с блондинкой он задерживается. Нежно гладит светлые, ещё не потерявшие блеска, волосы, холодными губами касается её закрытых век, пальцами в латексе — жемчужин застывших сосков. Из никчемной щебечущей птички ты превратилась в объект массовой культуры. И в этом твоё возрождение. Это как с тестом на беременность — одна полоска вдруг превращается в две, и жизнь обретает смысл. Одна полоска — синеватое лезвие ножа из легированной стали. Две — пауза, после которой ты отправишься дальше. А он… Он всего лишь санитар. Скромный помощник смерти. Смерти с лицом Элен, с руками Элен, с точёной фигурой Элен и с горькой усмешкой её, таких желанных, губ.
Элен…
Она вряд ли знает о его существовании. Нет, знает, конечно. Как знает, что шланг для смывки крови со столов подключается в углу, прикручивается к крану в два оборота. Как знает, что любимая циркулярная пила всегда лежит правее расширителей на столике для инструментов.
Он всего лишь один из инструментов Элен…
— С тобой так хорошо…
Сколько раз я слышала это? Не сосчитать. Да, с Элен хорошо. У неё нет страхов и комплексов, лелеемых женщинами в кроватях собственных мужчин, нет чувства стыда и насыщения, не бывает раздражения, сопутствующего наполнению соответствующей телесной полости…
— Как тебя зовут, неразговорчивая моя?
— Мэри.
Сегодня меня зовут Мэри. Блади Мэри. И скоро, совсем скоро я оправдаю префикс…
Ранним серым утром в новостях рассказывают про труп белого мужчины в возрасте около тридцати лет, заколотого во время оргазма.
Он послушает новости и выйдет из дома. Захлопнет дверь, чтобы отправится в туман.
Мир, который в предрассветные часы покоится с миром, примет его в объятия, сделает вид, что не замечает полоски легированной стали в его кармане. Этой ночью для кого-то одна линия снова стала двумя, и в вечерних новостях обязательно скажут об этом. А у Элен будет работа, любимая работа, заставляющая её сосредоточенно хмурить брови, и усмехаться под пластиковой прозрачной маской, и наговаривать негромким размеренным голосом в диктофон результаты вскрытия. Когда она такая — у него на душе спокойно. Ему не хочется плакать и пересматривать видео, на которых мучают животных и детей. И размышлять о том, что забитые мальчики рано или поздно учатся забивать сами.
Но иногда — как вчера вечером — Элен покидает патанатомический блок с лихорадочным румянцем на щеках. Или, наоборот, неестественно бледная. Выходит, прижимая худую руку к животу, словно её сейчас вырвет. И вот тогда ему становится плохо, очень плохо, ведь его вина в том, что работа не принесла ей удовлетворения, заставив забыть о чем-то, о чем она предпочла бы не вспоминать.
Тогда он тенью следует за ней, чтобы в который уже раз наблюдать один и то же сценарий: бар, такси, чужой дом, пара часов тишины, Элен, выходящая из подъезда с объёмной сумкой в руках. В сумке — использованная этой ночью личина, которая найдёт финал на дне какого-нибудь мусорного бака в отдалённом районе.
Каждый раз он смотрит на Элен и… не решается догнать. Не для того, чтобы нажать на паузу, нет! Но чтобы сказать, что понимает её, что и в его жизни есть цвет, который не закрасишь другими красками, кроме красной…
Отчего мне так тоскливо сегодня?
Не оттого ли, что у Элен день рождения? Не тот, в который дарят шоколадных зайцев и украшают комнату шариками и смешными надписями на плакатах, а тот, в который приходишь в себя в реанимации, и горло саднит после трубки ИВЛ так, что хочется блевать. И тело кажется чужим, иссиня-жёлто-чёрное тело, с которого побои давно сняты полицейскими. А потом, потихоньку, помаленьку вновь учишься пить воду, говорить, писать под себя, а не через катетер, делаешь первый шаг. А ещё позже в одежде с чужого плеча ты, Элен, возвращаешься домой. И боишься заходить в дверь, которая никогда не запиралась, потому что рискуешь нарваться на побои очередного маминого ухажера. А когда входишь…
…В нос шибает запах — незабываемый, густой и тонкий одновременно, сладковатый и въедливый — запах гниения человеческой плоти. И то, что ты видишь в комнате на полу, и то, что пытаешься, но не можешь вдохнуть, навсегда отпечатывается на сетчатке глаз и на слизистой носа, чтобы возвращаться, и возвращаться, и возвращаться наяву и во снах, в будни и праздники.
Первый этап твоей жизни закончится в этот день. Тело увезут. Второй этап начнется с того, что ты останешься один на один с банкой формалина, купленной в соседней аптеке. И будешь отмывать до скрипа пол и стены, пропитанные настырным ароматом смерти.
А после ты попытаешься стать человеком, Элен: образование, достойная практика, чистенькая квартира в хорошем районе. Тебе это ничего не будет стоить, ибо весь страх и стыд, все принципы вобрали в себя стены и пол той комнаты.
Но когда придёт время выбирать, кем выходить в жизнь… ты выберешь работу со смертью, в помещении, пропахшем формалином.
Сегодня полицейские хроники не пополнятся сведениями об очередном трупе. Да, я пойду в бар, но лишь для того, чтобы банально напиться. Столько лет просить у смерти помощи в забвении и не получить его в подарок ко Дню рождения! Что это — крест или проклятие?
Отчего она уже два часа смотрит в стакан, словно пересчитывает собранные на дне капли собственной крови? Отчего не поднимается лёгким движением, от которого у него сладко ноет в паху? И не выходит на улицу, зная, что за ней обязательно кто-нибудь увяжется?..
Он не может видеть её такой! Всё, что угодно, только не это безволие!
— Простите, я могу угостить вас? Ваш стакан уже давно пуст…
— Моя жизнь уже давно пуста. Вы можете угостить меня ей?
— Не знаю. Я, правда, не знаю. Но я готов!
— Ваше лицо… Почему оно кажется мне знакомым?
— Потому что мы знакомы. Вас зовут Элен. Я уже год работаю с вами рядом. Но мое имя не имеет значения, если вы его не помните…
— Простите, ради бога. — Она ласкает его профессиональным взглядом патанатома, проводит тонким пальцем по его скуле. — Наверное, вы правы. И мы знакомы. И меня зовут Элен. И я не знаю вашего имени. Это стоит изменить?
Он смеётся. Впервые за долгие годы смеётся легко и просто.
— Зачем вам имя, если вы можете узнать меня?
— Уверены, что хотите этого?
— Уверен. Уже год уверен.
Её взгляд начинает обретать осмысленность. Пустые донышки больше не светят в зрачках бездумием, и это одновременно и пугает его, и радует.
— Вот даже как… И куда мы отправимся?
— Я знаю одно место. И вы его тоже — знаете…
И вся нежность мира не согреет каменное ложе препараторского стола. Но его согреет цвет жизни, яркий и сочный, выпущенный из двух тел, словно с палитры гения-самоучки.
Густой запах свежей крови перекрывает остальные — стерильных простыней, инструментальной стали… формалина.
Они лежат рядом, эти параллельные линии, попытавшиеся пересечься в районе гениталий и сердец. Такие счастливые, такие умиротворенные, не нашедшие ответа на свои вопросы, но обретшие друг друга в кратком миге фатального счастья, озвученном обращенным друг к другу шепотом: «Requiescat in pace».
Притуляк А. Пуля-дура
«Служенье муз не терпит суеты»
(заповедь работнику масскульта от А. С. Пушкина)
Щенок сидит у самой кромки огромной лужи — пегий, лопоухий, смешной. По грязной жиже перед ним расплывается радужное пятно бензиновой плёнки, охватывает ошмёток банановой кожуры — берёт в плен это утлое судёнышко. Щенок улыбчив глазами; его немного отрешённый взгляд чем-то напоминает взгляд мамы в последние годы жизни, когда она уже вышла из себя и гуляла где-то там, в астрале своей неожиданной и быстрой старости, в прекрасном и беззаботном далеке. Мама-мамочка… Недолго ты погуляла — год-два всего. А потом у тебя выросли крылышки и ты улетела к звёздам. Через тернии. На терниях ты и в лучшие-то времена не заморачивалась — шла и шла по ним, босая. Иногда только поморщишься от боли, потрёшь исколотые подошвы, когда уж совсем невтерпёж, и — дальше идти…