Кащеева цепь - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пожилые почтенные люди приходят на место будущего сражения и чинно рассаживаются по обоим склонам. Но молодые гуляют вдоль реки. Сколько тут расфранченных девиц. Атласные кофты, бархатные, шелковые, переливчатые зонтики, шляпы, калоши, гармоньи.
Но придет время — боец и девку, и гармонью бросит.
— И этот? — спрашивает Алпатов, показывая на красивого молодого человека в мягкой шляпе, с длинными, до плеч, волосами.
— Нет, этот не бросит, этот монах.
— Нынче монахи-то размонашиваются, — рассказывает про него древний старец с пожелтевшей от времени седой бородой и длинной лозиновой веткой в руке. — Не монах, а только зовем монахом, пахать неохота, вот и пускается на всякие хитрости.
Мало-помалу монах для Алпатова стал Парисом, старец с веткой в руке Приамом. Тут сколько угодно героев. Главный боец из Пальны подымает сорокаведерную бочку, пляшет с тремя кулями, силы, говорят, в нем очень много, а настоящей развязки в бою нет. Лысый касимовский боец всем бы хорош — и сила есть, и развязка, только вот лыс, потому что ему в прошлогоднем бою всю макушку оббили. Вон и ссыльный вор в красной рубашке, юлит, будто кот. А вот еще разбогатевший мужик в английском пиджаке и в желтых американских ботинках, солидный, как председатель земской управы, но, говорят, когда разгорится бой, не выдерживает и бросается. Даже у девяностолетних стариков играет кровь, и они, бывает, не жалея седых волос, бросаются, покашливая, в битву.
Приходят женщины с грудными детьми, приходят даже больные, и все кричат «ура!», когда по дороге из города, стоя на телегах, разукрашенных березками и полевыми цветами, с гармоньями в руках показываются ламские смоляные бойцы. Все бойцы скоро смешиваются с толпой, прячутся за спинами и оттуда зорко выглядывают: нет ли и у аграмачинцев каких-нибудь богатырей?
Тень ложится от холма к холму. Все стихает.
— Боятся начинать, — говорит Приам. — Так ли бивались в старое время! Мельче народ стал, больше криком, стеной берет.
— Мельче, — говорит Алпатов. — Почему стал народ мельче?
— Свиней продавать стали. Раньше все ели сами, а теперь продают, чаевой народ пошел, мертвый.
— Год тощий, — возражает ему другой захудалый мужик, — не народ, а год.
— Затянул волынку! — сказал красавец Андрюшка.
— Нет, истинно год, — согласился с захудалым кровельщиком мастеровой человек. — Я хоть бы насчет крыш скажу: господа разорились, крыш не кроют, как тут не отощать?
— Вовсе подтощал народ, — согласились другие, — задумчивый стал, бывало, выпьет и развеселится, а теперь все чего-то ищет, все ищет.
— Уходит! — таинственно шепчет кровельщик.
Тень от Пальны закрыла весь Аграмач. Кто-то сказал:
— Если теперь взорвет, то всех сразу от мала до велика.
— А если остановят?
— Разве можно такой народ остановить?
— Если десять казаков...
— И двадцать не остановят.
Тогда кто-то сказал тихим и убежденным голосом:
— Суд остановит.
Услыхав слово «суд», городская сухая старая мещанка, лицо в кулачок, с цигаркой во рту, сиплая, стала вроде как бы причитывать:
— Суд, батюшки, суд, и такой-то суд будет великий.
— Ну, пошла, Чертова Ступа!
— Великий, Страшный суд, — продолжала Чертова Ступа, — всех зачисто перережут, всех богачей, всех купцов, всех попов, дьяконов, господ, всех без разбору.
— Не греши, — останавливает серьезная деревенская женщина. — Как так без разбору? Кого и оставят. Это божье дело, без разбору нельзя: кто больше грешен, с того больше спросится, кто меньше, и там будет меньше.
— Ой, нет, ой, милые, нет, — продолжает Чертова Ступа, — всех господ, всех шапочников и всех шляпочников. И восстанут в последние дни сын на отца, мать на дочь, брат на брата, сестра на сестру, все, родимые, как кошки, сцепятся, где тут разбирать, где тут...
Вор вышел затравлять. Другой затравщик в белом картузе слегка дал ему в душу. Вор перекосил рот, выкатил глаза и стал медленно, как мертвый, валиться. Белый опустил руки. Тогда вор вдруг ожил и ударил так, что белый снопом свалился на землю и стал корчиться.
Вор обманул.
Старик с порыжелой бородой поднял свою лозиновую ветку и бросился на аграмачинского вора. За стариком бросился Павел и сорокаведерный боец. И все сразу смоляные бойцы. И вся гора.
Высоко взвился в воздухе котелок богатого мужика. Губы кровельщика открываются, но ничего не слышно. Алпатов подставляет ухо, и тот кричит в восторге:
— Как ваш Павел-то рубит!
А у богатого мужика все лицо в морсу. У вора давно выворочены салазки, на лице негде курице клюнуть. Двое покатились к реке. Один схватился за ухо и вертится, как круговая овца.
— Пальна бежит!
Бегут женщины, старухи, мальчишки и тот Парис с двумя монашками.
Ничком на земле лежит мужик в изодранной красной рубашке, возле него стоит женщина, в одной руке у нее шапка мужа, в другой ребенок, убивается она, что новую рубашку на муже в клочки изорвали.
Щупают мужика.
— Ничего, бока тепленькие.
И тащат к реке. А внизу победные крики:
— Пальна взяла! Аграмач бежит!
Толчет назад лошаденка по опустелой деревне. Седок покрикивает:
— Ну, скорее беги домой, бестолошная!
Из крайней хаты выползает навстречу кто-то козлообраз ный на четырех лапах. Это больной, параличный дедушка не вытерпел, глядит красными глазами, спрашивает:
— Чья взяла?
— Пальна, дедушка.
— Слава тебе, господи.
И крестится своей старой лапой.
По большаку полями идет юноша с раскрытой душой, как поля, и готов всему на свете дивиться и все любить, но чудится ему, будто где-то у горизонта встает безликая икона страшного черного бога, и навстречу ему из оврага Чертова Ступа читает свои страшные пророчества о всеобщем конце, когда загорится край неба-земли, затрубит архангел и все пойдут на этот ужасный суд. Бывало, в раннем детстве божественная няня пугала этим судом, а теперь Чертова Ступа с цигаркой во рту, — такие разные, няня и злая городская мещанка, а бог все такой же черный, безрадостный.
Поля пересекаются глубокими оврагами, через которые в мареве как будто уходит на небе, складываясь там в свободные облака, дух земли, а сама земля зеленеет нерадостно под вечной угрозой черного бога: «Зеленей, зеленей, а вот придет час, загорится край неба...»
Бывает, ландыши запахнут тем, что для человека считается позорным, а бывает, от стены, облитой животными, повеет чистыми ландышами; зимой станет себе, как весной, летом покажется зима, — все это имеет значение не только в кружевах жизни, но и в делах. Так показалось вдруг Алпатову, когда он вступил в цветущий Дунечкин сад, будто он пробудился зимой, когда выпадет пороша и становится светло в комнатах. Кругом была сирень, цвели молодые яблони, на высокой траве ползали пчелы — весна, но чувство зимней свежести, скользнув, не прошло, а нарастало: и яркое белое здание школы, на которое Дунечка истратила свое приданое, белые фартуки девочек, услужливые мальчики, и эта светлая келья , с гравюрой Рафаэлевой мадонны, с портретами святых писателей: Глеба Успенского, Гаршина, Надсона... Сама Дунечка была такая же, как говорили о ней, ми-ни-а-тюр-на-я, но только теперь совсем строгая, в таких верных линиях, будто ее на меди вырезал гравер.
Даже самовар у Дунечки был не обывательский, пузатый... а узкий, маленький, и на сверкающем никеле не было ни пушинки золы.
— Этот янтарный крестик, мне кажется, я раньше не видал у тебя.
— Это недавно мне Маша привезла из Италии:, приезжала с итальянцами любоваться нашими снежными заносами, им красота, а мне крестик. ,
— Я этого не понимаю и часто думаю, когда вижу красивый холм, почему мне красота, а мужик пашет и проклинает и дорого бы дал, чтобы этот красивый холмик сровнять.
— Ты читал Чернышевского?
— Читал, но все равно не понимаю. Раз я видел в Сибири высокий курган, и на нем стояли заповедные сосны. Из-за кургана стало показываться солнце, и мужик, ругаясь на лошадь, медленно, как и солнце, подымается:, солнце с той стороны, мужик с этой, друг другу навстречу. Я бы ни за что не отдал срыть этот курган, а мужик сроет с радостью. Итальянцы приедут и скажут, что холм этот должен быть, и французы, англичане, все на свете — это общая красота, а мужик лишен этого чувства и враждебен, я считаю мужика обиженным, он не может участвовать в общей радости. Но это еще хорошо! Есть такой мужик, который завидует пашущему холм: у него лошади нет. А есть, кто не выходит от плавильной печи... Значит, я спутался и не могу поймать... как ты об этом думаешь? Да вот еще: я сейчас был на кулачном бою, и мне про себя потихоньку казалось там хорошо, ведь и в «Илиаде» бой описывается, и у англичан есть бокс, а кулачный бой мужиков считается чем-то презренным. Почему это?