За плечами XX век - Елена Ржевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Считают, что дом отапливается. На самом деле в котельной только слегка поддерживают огонь, чтоб не полопались трубы.
Брат и Петя приходят сюда поздно, перед самым комендантским часом. Они голодны и неразговорчивы. Первым делом берутся за плитку. Включают ее с опаской, как бы расход электричества не превысил лимит. Выйти из лимита – значит остаться всей квартирой совсем без света: отключат.
Спиралька на плитке накаляется слабо. Много ли тепла от нее. Но все же немножко есть, и плитка морально поддерживает.
Петя в ватнике, а брат в куртке свинцового цвета, из такого же материала, как аэростат. Куртку ему выдали в полку. Оба они неуклюжи, жесты их скупы – они берут с подоконника сковороду, ставят ее на плитку и достают из буфета пакет с мукой. Разводят муку в кастрюле с водой, подсыпают соды и пекут оладьи на конопляном масле. Масло чадит, оладьи растекаются, огонь под сковородой совсем слабоват, и сырые оладьи с трудом отдираются. Газ подают только ночью, а сейчас он едва мерцает в конфорках, и чайник нагревается часами.
Я приношу из военной столовой немного хлеба и винегрета от своего обеда. Мы, военные, пока что горя не знаем. А вся гражданская Москва уже жестоко страдает от недоедания. Что-то будет, когда пакет с мукой опустеет?
Уеду далеко и буду вспоминать, как брат и лысый Петя сидят вокруг сковороды в ожидании порции оладий, непропеченных, плоских, сырых, пахнущих сгоревшей конопляной веревкой.
Сидят неуклюжие, голодные и думают об электроустройстве для локатора или еще о чем-то таком. Они очень оберегают свои государственные тайны, лишнего слова не вымолвят и продолжают думать про себя, не забывая экономно смазывать сковороду конопляным маслом.
У брата под глазами, на крыльях носа и от углов рта к подбородку легли тени от недоедания. Он очень худой и длинный.
Обращаясь к Пете, он называет его Петром Степановичем, а Петя его – Максом. И от этого мне кажется, что Петя давно нас знает, хотя я только вчера познакомилась с ним. Макс – прозвище брата. Это я его так назвала еще в пору нашей первой дружбы. Его Максом, а себя Морицем.
Пока они пекут свои оладьи, я распахиваю створки буфета и с головой зарываюсь в ворох тряпья. Активисты домоуправления в наше отсутствие запихали в буфет постельное белье и все остальные вещи из шкафа, который остался в комнате, занятой чужими людьми.
У меня была вязаная кофточка. Отыскав ее наконец – она очутилась в драном пододеяльнике, – я положила ее пока что сверху.
Светится оранжевый абажур над обеденным столом, вернее, над матрацем, прикрытым ватным одеялом. Чадит конопляное масло. Громыхая лыжными ботинками, брат расхаживает в ожидании оладий по тесной тропке между диваном и обеденным столом с матрацем. Как это у них с папой похоже: ходить взад-вперед, задумавшись. Я стою спиной к буфету и слежу за братом. И вдруг догадываюсь, что думает он сейчас так озабоченно не о локаторе, а обо мне.
На месте буфета раньше стояли старинные часы. Мы их «съели», когда папа остался без работы. Часы были тем хороши, что в темном углублении за маятником был отличный тайник. Туда я прятала толстую тетрадку – дневник.
– Го-гвыр, да-ир-по… Как ты полагаешь, Макс? – сказал лысый Петя, его рот залеплен вязкой оладиной.
– Гдар-мтыр, выр фаль-цэк один… А, Петр Степанович? – примерно так можно воспроизвести то, что ответил брат.
Как они оберегают свои государственные тайны! К моим тайнам такой щепетильности у брата не было. По крайней мере тогда, в переходном возрасте.
Он обнаружил мой тайник. На обложке дневника я просила нашедшего «не читать, а после моей смерти сжечь». Эти призывы не остановили его.
Как он был возмущен! Вернувшись из школы, я была встречена грубыми криками:
– Мещанка! Что у нее на уме!
Мне не хотелось больше жить от отвращения.
Я сунула ему кулаком между глаз, как он учил меня в пору нашей дружбы, до переходного возраста, и с удвоенной силой получила сдачу.
Он вопил:
– У нее мальчишки на уме!
Я затыкала пальцами уши, чтоб не слышать. Нет же! При чем тут мальчишки?! На уме у меня Коля Бурачек, мой одноклассник.
Брат преисполнен ко мне презрения, я к нему – ненависти.
– Мещанка! Окончательно разложилась. Последняя стадия человеческого падения.
Раньше мы по крайней мере ценили друг друга. Теперь нет. Брат ценит только то, что на пользу пятилетке, а личные чувства и переживания клеймит тяжким, оскорбительным словом – мещанство!
Ох как трудно иметь брата переходного возраста в дни великой реконструкции народного хозяйства.Я бы еще многое вспоминала, привалясь к буфету, но брат завозился, стал снимать свою куртку из аэростата.
– Надо рюкзак поискать. – Ему хочется что-нибудь сделать для меня.
Я тоже сбрасываю с плеч шинель, и мы идем на кухню, выволакиваем оттуда лестницу в коридор. Брат взбирается по лестнице – я придерживаю ее – и шурует на полатях. Поиски что-то затягиваются.
– Ну ладно, кончай. Не найдешь. А может, его мама увезла. Только людям мешаем спать, возимся.
Брат по плечи втиснулся на полати.
– Коньки с ботинками не нужны? А таз для варенья?
– Послушай, а как ребята с нашего двора? Кальвара и Кузьмичевы? Слышно что-нибудь о них?
– Ты что, не знаешь? – Голос брата уходит в глубь полатей и глухо возвращается оттуда. – Кальвара погиб. А младший Кузьмичев в госпитале, ему ногу до колена ампутировали…
Брат вдруг спустился вниз.
– Зря это я тебе…
Лицо его при тусклом освещении коридорной лампочки выглядит таким же серым, как его вигоневый свитер. Надо бы постирать его свитер, но уже не получится – некогда. Теперь уж когда вернусь, постираю.
Вернусь. А Кальвары нет и никогда не будет. А маленький Кузьмичев – он на пятнадцать минут младше своего близнеца – на костылях стоит…
Из кухни появляется жиличка. Не та, что с собакой, – другая. Стоит молча, руки у пояса стиснуты. Смотрит не то чтоб с осуждением, а с какой-то кислой мыслью на сморщенном лице, точно мы с братом ей задолжали. А он опять поднялся по лестнице.
– Держи!
И мне на руки шлепнулся старый, пыльный рюкзак.
Из маленькой комнаты, где до войны жил сосед-бухгалтер универмага, вышла еще одна жиличка в роговых очках и жидком перманенте.
– Такой шум, товарищи, – мучительно напрягаясь, изнуренно произносит она. – Мой муж… Я вынуждена всякий раз напоминать. Он работает над диссертацией… Прошу, товарищи. – И скрылась с извинениями.
А та, первая жиличка, что появилась из кухни, закипает ей вслед: тем, кто в октябре из Москвы повыехал, а теперь обратно явился, и пяти метров не стоило бы давать.– А вы оставались? Не эвакуировались?
Она глянула на меня, сморщенные щеки ее покрылись красными пятнами.
– Еще бы! А вы как себе представляете?! – И ушла к себе, решительно двинув дверью.
Я не очень разбираюсь в этой новой действительности, но если она не собиралась защищать Москву, не вижу доблести в том, что она оставалась. Я сказала об этом брату.
– Не серьезничай. Это же мещанка!
На этот раз я с ним заодно.
Брат быстро покидал все вещи обратно на полати, отнес лестницу на кухню. Он доволен, что отыскал для меня рюкзак. Сел на наш кухонный стол.
– Ну, чего еще надо?
– Вроде все.
Он провел рукой по голове, взъерошил свои волосы. Опять он похож на папу.
– Слушай, Мориц, а что уж тебе так понадобилось именно в десант?
– Так уж получилось само собой. Я тут ни при чем.
– Ну ладно. А все-таки чего еще надо?
– Ничего больше.
Я села на табурет. Молча думаем об одном. Но не говорим. Что-то мешает. Мы вообще в эти дни стараемся не заговорить о папе. Может быть, из боязни что-то переступить, потерять надежду.
– Ну, спать пора.
С тех пор как у него кончился переходный возраст и он сам влюбился в одну девочку с косами, мы опять с ним дружим.
Мещанка, сказал брат. Так-то так. Но грустно отчего-то. Все же война какие-то свои вешки незримо расставляет между людьми – метит, сводит, разводит. Не поймешь. Ну да ладно, после войны разберемся.
Укладываемся. Брат на деревянной маминой кровати. Я на клеенчатом диване. Петр Степанович взбирается на пружинный матрац, положенный на обеденный стол. Задел головой оранжевый абажур, и вся люстра заходила под потолком. Уже свет погашен, а мне все кажется – я вижу, как покачивается абажур.
Еще один день в Москве прожит. Уеду, что увезу с собой, о чем вспомню? Улицы, по которым хожено-перехожено, моего брата, старый оранжевый абажур – под ним столько раз мы сидели всей семьей… Может, это и есть сейчас моя Москва.
6
Управление воздушно-десантных войск находится этажом выше.
Это молодое управление, оно только-только формируется. Мы, можно сказать, у самых его истоков находимся.
Стулья сюда, в коридор, достались уже последнего разбора – венские, разномастные. На одном таком сидит Дама Катя. Я сажусь с ней рядом. Тоненькая, хрупкая шея ее торчит из просторного ворота гимнастерки. На лице застыл тревожный вопрос. Я знаю, что ее мучает. Куда же теперь, по какому адресу вышлют ей письмо, если ее родные отыщутся?