Печали американца - Сири Хустведт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вел машину и думал, что пейзаж за окном был не столько моим, сколько отцовским. Он ведь никогда отсюда толком не уезжал, не смог. Мама тут так и не прижилась. Она привязалась к каким-то отдельным вещам: к ручью за домом, к лесу с поросшими мхом валунами и мелкой порослью молодых деревьев, к белым звездочкам лапчатки, колокольчикам и фиалкам, каждую весну вылезающим из сырой земли. Их она приняла в сердце, но бескрайняя череда полей, простирающихся до горизонта под необъятным небом, оставляла ее равнодушной. Разве можно любить пустые пространства?
Толком не понимаю, почему именно в этот момент мне вспомнилась одна история. По логике вещей, я должен был бы думать об отчужденности, с которой мать, сойдя с корабля, несколько секунд смотрела на отца, не узнавая его, но в памяти всплыло лицо старика. Я сижу на полу перед печкой и вижу его коричневую морщинистую кожу, на которой отчетливо проступает седая щетина, покрывающая щеки и подбородок. Он говорит медленными, отрывистыми фразами, не со мной, а со взрослыми, которые тоже находятся в комнате, но кто именно, я вспомнить не могу. «Так мне и сказали: не выдержала. С ума сошла. На третий день после похорон. Ханса не узнавала. Не верила, что это он и есть».
— О чем ты сейчас думаешь, Эрик? — вывел меня из задумчивости голос Инги.
— Об одной женщине, не то бабке, не то двоюродной бабке кого-то из наших соседей. Кажется, нам про нее рассказывал Хирам Флеккестад, когда мне было лет десять, но я на всю жизнь запомнил эту историю. Мне бабушка потом говорила, что эта несчастная помешалась после смерти третьего ребенка. Ей стало казаться, что ее муж — на самом деле кто-то другой, что с ней рядом его двойник. Потом, когда я уже учился, то узнал, что у этого состояния есть отдельное название — синдром Капгра.[54]
Инга отрицательно покачала головой:
— Надо же, а я ничего не помню. Словно впервые слышу.
— Дело, по всей вероятности, в отсутствии эмоционального отклика на знакомое лицо. Нейронные сети, отвечающие за распознавание и за эмоции, начинают действовать раскоординированно. Способность узнавать лица остается, человек узнает своих близких, но чувств, которые он испытывал к ним прежде, у него нет. Объяснить, что происходит, больной не в состоянии, поэтому утверждает, что перед ним самозванцы.
Инга покосилась на меня, не поворачивая головы:
— Если бы, глядя на тебя, я не чувствовала то, что чувствую, ты бы стал чужим. Получается, я забыла бы не тебя, а то, что люблю тебя. Вот ужас-то!
— Не говори!
Мы свернули с шоссе на дорогу, ведущую в город. Инга развернулась к окну.
— Как же странно, что ничего не изменилось.
Когда-то в отеле «Андреус» снимали номера исключительно мужчины. Большинство жителей города о его постояльцах словно бы и не подозревали, но если они вдруг выползали на свет божий, то почему-то все были на одно лицо: небритые, еле волочащие ноги старикашки в заляпанных штанах и помятых шапках, надвинутых на самые глаза, лишенные всяческого выражения. Но это было еще во времена моего детства. После реконструкции и ремонта отель, по выражению Инги, приобрел черты «среднезападного баракко», в нем в изобилии появились искусственные цветы в вазочках, вышитые думочки, салфеточки, рюшечки-хрюшечки и картинки с изображением большеглазых детей в костюмчиках девятнадцатого века, прижимающих к сердцу болонок. Сидя у себя в номере на кровати под балдахином и разглядывая расшитое цветами покрывало, я внезапно почувствовал такую дурноту, что пришлось опустить голову, чтобы полегчало.
— Мама родная, вот это кровать! — раздался Сонин голос.
Она с хохотом ворвалась в комнату и обвела ее искрящимися от смеха глазами.
— Но она явно коротковата.
— Да уж, бедный Эрик, — вздохнула появившаяся на пороге следом за дочерью Инга. — Придется тебе спать сидя.
Освеженная после сна в машине Соня пустилась в пляс. Она крутила бедрами, закинутые вверх руки извивались как змеи, ни дать ни взять танцовщица из довоенных голливудских подделок под экзотику. Я смотрел на нее мутными от непрошедшего головокружения глазами. Она расхохоталась, остановилась перед маленьким окошком и, прилипнув носом к стеклу, принялась разглядывать лежащую внизу Дивижн-стрит.
— Господи, — сказала она испуганным голосом, — да неужто вы тут жили?
Теперь она повернулась к нам с Ингой.
— Нет, серьезно, а что вы делали? Чем занимались?
Так начались две наши миннесотские недели, хотя мысли мои были все еще в Нью-Йорке. Я рассказал Миранде о своей встрече с Лейном на улице и о том, что он настаивал на моем участии в разрешении истории его с Эгги отношений. Помявшись, я кое-как выдавил из себя, что его поведение вызывает у меня «неприязненное отношение». Неприязненное? Да я говорить об этом спокойно не мог! Но я прекрасно отдавал себе отчет в том, что причиной столь обтекаемой формулировки было нежелание хоть намеком повторить его пассаж о расовой принадлежности. Лейн, судя по всему, верил, что малая толика индейской крови, о которой он упомянул, давала ему право свободно говорить о таких вещах. У меня такого права не было. И его попытка унизить меня, когда он заявил, что цветные в сексуальном отношении куда активнее, чем «белые-пшеничные», а я на это повелся, была замешена на том же расовом подтексте. Я вспомнил случай, о котором когда-то рассказала мне Магда. Социолог Хорас Кейтон, афроамериканец, проходил курс психоанализа у чикагского психотерапевта Хелен Маклин. Он совершенно сознательно пошел именно к ней, во-первых, из-за того что она женщина, а во-вторых, из-за ее сухорукости, рассчитывая, что ей будет легче понять его «ущербность». После пяти лет психоаналитических сеансов он, всегда видевший в идее расовой принадлежности лишь средство объяснения или оправдания личностной несостоятельности и искренне с этим боровшийся, вдруг осознал, как глубоко эта идея сидит у него в подсознании. Вредоносные идеи могут стать сутью нас самих. Я снова и снова прокручивал в голове все случившееся и думал, что надо было выложить Миранде все начистоту, потому что мои недомолвки были продиктованы не столько нежеланием обидеть ее, сколько трусостью, которая, по иронии, лишний раз подтверждала, что я для нее, как бросил Лейн, «слишком уж ручной».
Через несколько дней после школьного спектакля, но до нашего с Мирандой разговора, Эгги и ее отец встретились. По словам Миранды, первой реакцией девочки было отторжение, она прошептала: «Это не папа!», и больше из нее было не вытянуть ни слова. После ухода Лейна она металась по комнате, как мстительная фурия, размахивая прыгалкой направо-налево, в постель ее было не загнать. Без сомнения, вместо дяди, переступившего порог их квартиры, она ожидала увидеть кого-то совсем другого: летающего персонажа своих рисунков или заточенного в ящик человечка. Она стала плохо спать и чуть не каждую ночь приходила к Миранде под бочок.
— Может, вы бы поговорили с ней, — попросила меня Миранда, — ну, как врач.
У меня все внутри пересохло от этой отчужденности и с новой силой накатившей тоски.
— Боюсь, что у меня не получится, но я могу порекомендовать кого-то из коллег.
Внутренняя жизнь Миранды была куда более бурной, чем показалось мне с самого начала. Связанные с Лейном подводные эмоциональные течения, которые, безусловно, не утихли в ее душе, краешком захлестнули и Эгги, когда она столкнулась с запоздалым появлением в своей жизни настоящего, а не выдуманного ею отца. И все же я не собирался становиться домашним психотерапевтом только потому, что оказался рядом. Даже сейчас, уехав чуть не за две тысячи километров от Нью-Йорка, я продолжал грезить о Миранде, представлял, как касаюсь ее губ своими, видел ее обнаженное тело в своей постели и каждую ночь предавался бешеным любовным утехам с ее воображаемым двойником. Тем не менее Миранда из плоти и крови была совсем другой. Перед тем как попрощаться, я написал имена двух своих коллег, занимавшихся семейной психотерапией. Протягивая ей листок, я чувствовал себя так, словно на мне белый докторский халат. Она зажала его в длинных тонких пальцах и, не произнеся ни слова, просто посмотрела мне в глаза. В них была боль, какой я прежде ни разу не видел.
— Ну конечно знала, — сказала мама. — Сама слышала, как сиделки говорили в коридоре под дверью: «У иностранки-то с ребеночком беда».
— Это они тебя называли иностранкой? — изумилась Соня. — Я-то думала, тут полно норвежцев!
— Американского образца, — вступил я в разговор. — Они больше не иностранцы. И родной язык у них не норвежский, а английский.
— Все равно, — не унималась Соня, — почему «иностранка»? На худой конец, «норвежка». Я не представляю, чтобы в Нью-Йорке кто-то сказал что-нибудь подобное.
— В Нью-Йорке чуть не каждый второй родился за пределами США, так что ты не сравнивай, там пришлось бы всех через одного называть иностранцами.