Суббота в Лиссабоне (рассказы) - Исаак Башевис-Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От этих слов отца сердце женщины оттаяло. Подобно воску, как принято говорить. Всхлипывания усилились, но теперь в них слышалось облегчение и даже радостное спокойствие. Глаза ее сияли, когда она взглянула на отца. В сущности, отец сказал то же, что и мать, только слова его звучали как-то теплее, более сокровенно, более душевно. Женщина ушла, не уставая произносить благословения, — благословляла отца, мать, детей — в общем, всю семью нашу. Жалела только, что носила горе в себе так долго. Давно следовало преодолеть стыд, пойти к цадику, излить горечь своего сердца. Он бы снял с нее эту ношу, эту невыносимую тяжесть…
Только лишь женщина ушла, отец принялся мерить шагами кабинет — такое у него было обыкновение. Я вернулся в кухню. Уткнулся в книжку. Там — короли и королевы, принцы и принцессы, боевые кони и рыцари, дворцы и пещеры, благородные разбойники… История женщины, представлялось мне, тоже отсюда — из этой книжки сказок…
Прошло лишь несколько дней, и напротив случился пожар. Я выбежал на балкон и глядел на все на это: аварийная бригада, потом — пожарные на длинных дрогах. А лошади какие — так и бьют копытом, искры высекают. За какую-нибудь минуту достали веревочную лестницу. В блестящих касках, с баграми и крючьями на веревках, пожарные молниеносно закинули лестницу к тому окну, из которого валил дым и вырывался огонь. Другие тем временем развернули шланги. Улица сверкала от всего этого блеска: медных касок и всякой пожарной машинерии. Разглядеть все в деталях, однако, ночью трудно было. Ребятня так и вилась под ногами, хотя городовой без конца отгонял мальчишек. Весь народ высыпал поглазеть на зрелище. Некоторые мальчишки взобрались на фонарные столбы, другие — на стену соседнего дома. А я стоял у себя на балконе и все видел. Вдруг мне пришло в голову — будто молния пронзила: может, сын этой женщины среди пожарных? Я стал выискивать его — и сразу же узнал. Вот он, вот. С длинным лицом, черными усами. Стоял там и ничего не делал. Просто так стоял, только в небо смотрел. С каждой минутой я все больше уверялся, что это он. Конечно, он. Поразительная мысль пришла мне в голову — сойти вниз и все ему рассказать? Может, бросить записку? Так он идиш не понимает… Я уставился и смотрел на него так долго, что он, видимо, почувствовал взгляд. Поднял глаза, посмотрел удивленно — и погрозил кулаком. Обычный жест. Так поляки грозят еврейскому мальчику.
«Ты еврей! Еврей! Потомок Авраама, Исаака и Иакова, — шептал я. — Я знаю твою мать… Раскайся!»
Он растворился в толпе, затерялся среди пожарных. Убежал прочь, как Иона[61] бежал от Бога. Я был так поглощен своими мыслями, что не заметил даже, как пожар потушили. Теперь другая мысль закралась в мою детскую голову. Может, меня тоже бросили в детстве, когда я был совсем маленький? Может мои родители — вовсе не родители мне… Какая-нибудь прислуга подменила меня в колыбельке, и мать только думает, что я — ее ребенок… Если детей можно бросать, подменять, как вообще узнаешь, кто чей ребенок? И сразу — куча головоломных вопросов, неразрешимых загадок. Взрослые что-то скрывают от нас, детей. Какая-то тайна, секрет какой-то за всем этим. Может, мать знает, что я — не ее сын, и потому так часто бранит меня, без конца распекает?
Комок застрял в горле, проступили слезы. Я вбежал в кухню:
— Мамеле, я правда твой сын?
Мать поглядела в изумлении, широко раскрытыми глазами:
— Боже милостивый, ты с ума сошел?
Я стоял молча. Она воскликнула:
— Надо будет опять отдать тебя в хедер. Растешь тут один, как дикий зверек! Будто волчонок какой!
СЕСТРА
В те давние дни мы не знали, кто такой Фрейд. Но можно сказать, что настоящая драма — прямо-таки по Фрейду — происходила у нас дома. Сестре казалось, что мать недостаточно ее любит. Конечно, это было не так, но они и вправду очень отличались друг от друга. Брат Израиль Иошуа и внешностью, и характером пошел в материнскую родню. Гинда Эстер, напротив, в отца — унаследовала его хасидскую сентиментальность, впечатлительность, любовь ко всему человечеству, и вообще — странности и чудачества отцовской родни. Живи сестра в другую эпоху — она могла бы стать святой или же, подобно дочери Баал-Шема Годл, которая танцевала вместе с хасидами, вытворять что-нибудь подобное. Прабабка наша Гинда Эстер, в память которой и назвали сестру, ездила к раввину в Бельцы: там надевала талес, цицес и филактерии — молилась со всеми, как мужчина. Что-то было в ней от этих женщин — словно раввины в женском обличье, они изнуряли себя постом, отправлялись в паломничество: в Палестину, помолиться у святых могил. Так к шло: от праздника к празднику от надежды к восторгу, молитвы, песнопения и опять молитвы. В общем хасид юбке. У нее бывали приступы истерии, эпилептические припадки. А иногда казалось: в нее вселился дибук[62].
Отец игнорировал ее совершенно — ведь она девочка. И с матерью у нее не было взаимопонимания. Если у матери выпадало свободное время, она бралась за книгу в которой обсуждались нравственные и моральные проблемы, лишь иногда отрывая взор. Отстраненно, отсутствующим взглядом глядела она в окно: там толпа, шум, и это раздражало мою мать. Хорошо ей было лишь наедине с собственными мыслями. А сестра болтала, пела, смеялась с утра до вечера — и не могла иначе. Кто ей нравился — того превозносила до небес, а уж: кого невзлюбит — к тому была жестока: оскорбляла, бранила. Все в ней было через меру: от радости скакала и подпрыгивала до потолка, рыдала от огорчений, иногда падала в обморок. Ревновала старшего брата к матери, обвиняла его во всех грехах, а потом, сожалея о содеянном, бросалась целоваться. Нарыдавшись досыта, приходила в хорошее настроение, далее пускалась в пляс. Часто целовала и ласкала нас, младшеньких.
Все, что случалось вокруг, а особенно с нею самой, казалось, имело для нее огромное значение. Парикмахер, что работал напротив, влюбился в сестру и прислал письмо — объяснение в любви. Гинда Эстер тут же вообразила, что все всё знают, хихикают и сплетничают — боялась даже ходить через улицу. Стоило большого труда, убедить ее, что другие девочки тоже получают такие письма и в этом нет ничего зазорного.
Как-то в субботу; услыхав причитания сестры из кухни, я вбежал туда, и что же увидел? В печи горит огонь, а Гинда Эстер пихает туда листы бумаги, которой прикрывают субботнюю еду. Пламя разгорелось от тлеющих искр. И только после мы поняли, что произошло: ей показалось, будто туда демон прокрался.
Такую девушку, как наша Гинда Эстер, непросто было выдать замуж. Но сестра была хороша собой, к потому предложения ей делались. Вот реб Гедалья, варшавский еврей, — он занимался тем, что собирал деньги для иешивы в Палестине. Сыновья его избежали рекрутчины — уехали в Бельгию. Стали там гранильщиками алмазов. Но власть его над сыновьями простиралась столь далеко, что далее отсюда, из Варшавы, он устраивал их браки — на таком-то расстоянии! Узнав, что мой отец имеет дочь, реб Гедалья сначала заслал свата, а уж потом явился сам. Высокий, грузный, с окладистой бородой — и с сигарой во рту. Принес фотографию сына: молодой человек с бородкой, статный, красивый, но одет по-современному, на новый лад. Там в Антверпене, где он живет, сказал реб Гедалья, сын молится каждый день, ест только кошер, изучает Талмуд. Только настоящий еврейский сын может быть столь почтителен к родителям, чтобы позволить отцу подыскать ему жену. Как Элиезер, невольник Авраама, пришел за Ревеккой, так явился к нам реб Гедалья.
Отец хмурил брови, размышлял: не просто — отослать дочь за границу. А мать была довольна — ей становилось все труднее и труднее ладить с таким взбалмошным созданием, как моя сестра. Сама Гинда Эстер уже набралась кое-каких новых идей: читала газеты на идиш и книги тоже, страстно желала романтической любви, а не брака по сватовству. Вместе с другими девушками, надев шляпку, сестра чинно прогуливалась по Саксонскому саду. Дело решило одно обстоятельство: у отца не было денег на приданое, а реб Гедалья приданого не требовал. Помню вечер, когда состоялся предварительный сговор. Сразу же послали письмо в Антверпен — жениху на подпись. Ярко горели свечи, в кабинете отца накрыли стол — как в праздник. Реб Гедалья, с сигарой в янтарном мундштуке, степенно обсуждал Пятикнижие с отцом. В тот вечер он принес для сестры золотую цепочку, и цепочку эту вынул из красивой шкатулки. И жена, и дочери его тоже пришли. Жена — дородная, с высокой грудью, а у дочерей — красивые, необычайно длинные косы. Дочерям приходилось ждать, пока брат женится, тогда только наступит их черед. Столько разговоров велось у нас в тот вечер об этом предполагаемом женихе, будто он и впрямь был уже здесь. Так мне, по крайней мере, казалось. Сестра была в ровном, приподнятом настроении, краснела, много смеялась, благодарила всех и каждого за подарки, за добрые пожелания, за похвалы ее красоте. Отец спросил у реб Гедальи, где будет свадьба, и тот ответил: «В Берлине». Отец удивился. Но реб Гедалья сказал: «Не волнуйтесь. Евреи везде есть. Я бывал в Берлине и скажу вам — там все есть: и синагоги, и бейт-мидраши, и миква… Берлинеры[63] так же ездят в Бур, к тамошнему рабби, и они очень щедры на пожертвования…»