Исповедь на тему времени - Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторым будет рассказ Борхеса «Роза Парацельса».
В нём идёт речь о том, как юноша приходит к знаменитому учёному, обладающему, как говорят, философским камнем. Пришедший заявляет, что ищет Смысл и хочет стать учеником чародея. (Перед его приходом Парацельс как раз молит небо, чтобы оно послало помощника.) Однако юноша хочет доказательств, требуя сотворить чудо. Парацельс отказывается, уверяя, что его учение состоит не в этом. Он рассуждает о Рае и Аде, Грехопадении и Вечности. Но юноше претят слова, он бросает в огонь розу, требуя воскресить её. Парацельс довольствуется рассуждением о розе как о платоновском архетипе, замечая, что в мире ничего не исчезает, потому что ничего и не возникает. Юноша называет его шарлатаном. Но и это не действует. В конце концов, юноша уходит, убеждённый, что Парацельс — бессильный лгун. Оставшись в одиночестве, Парацельс творит короткое заклятие, и из пепла возникает роза.
Наконец, в самом длинном из произведений Хармса «Старуха» герой сочиняет рассказ, который представляется ему гениальным. (При этом, как и положено в жанре абсурда, все причинно-следственные связи вывернуты наизнанку: он хочет взять перо и бумагу, но хватает посторонние предметы, стремясь сесть за стол, ложится спать.) В тексте содержится краткая парафраза этого вставного рассказа. «Это будет рассказ о чудотворце, — узнаём мы, — который живёт в наше время и не творит чудес. Он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает. Его выселяют из квартиры, он знает, что, стоит ему только махнуть пальцем, и квартира остаётся за ним, но он не делает этого, он покорно съезжает с квартиры и живёт за городом в сарае. Он может этот сарай превратить в прекрасный кирпичный дом, но он не делает этого, он продолжает жить в сарае и, в конце концов, умирает, не сделав за свою жизнь ни одного чуда».
МОЛИТВА
Господи, Сущий на небесах, заключивший нас в тела, времена и судьбы!
Прости Себе долги наши, как и мы прощаем Тебе участь нашу. Ибо не виноват Ты в делах рук Своих, как не волен никто в своих замыслах. Не стыдись же сотворённого и не кайся в содеянном! И не молчи перед детьми Своими, как молчат могилы отцов их. Ибо легче сомневаться во всемогуществе Твоём, чем уверовать в чёрствость Твою!
ЛОГИКА
Одному греку предсказали смерть у городских ворот со сверзившимися львами. «Я буду жить вечно! — обрадовался он. — Достаточно не выходить за ворота». И, приказав зажарить быка, пригласил друзей. После пира он почувствовал себя разбитым и уснул. Друзья решили, что он заболел, и хотели позвать лекаря, но выяснилось, что тот отправился в соседнюю деревню. Они положили хозяина дома на носилки и понесли навстречу. В городских воротах на них обрушилась статуя льва.
ЧИТАЯ СЭЙ-СЁНАГОН
Читая Сэй-Сёнагон, думаешь, почему её иероглифы сохранили свежесть. А Мурасаки-Сикибу — нет. И Цураюки — нет. Это странно. Будущее, как женщина, капризы которой не угадаешь.
Кто может быть назван счастливым?
Женщина, обретшая возлюбленного.
Одолевший врага сёгун.
Ребёнок, запустивший в небо бумажного змея. Сэй-Сёнагон. То, что её записки отвечают нашему вкусу, — большая удача.
БЛИЖНЕВОСТОЧНОМУ ХУДОЖНИКУ II ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ ДО Н.Э
На перекрёстке Африки и Азии, где текли реки, названия которых теперь неизвестны, ты склонился над гончарным кругом. Ты лепил вазы, расписывая их ревущими животными. Ахейцы тогда штурмовали Трою, Исида мстила за Осириса, а Гильгамеш искал средство бессмертия.
Ты видел луны, пески, солнца, наблюдал облака и считал звёзды. Тебя окружали мифы, лица друзей и врагов, страсти, которые скрашивают жизнь, и боль, которая её отравляет. Ты встречал рассветы, лёгкие, как птица, и закаты тяжёлые, как топор. Силу олицетворял для тебя бык, а слабость — рабское ярмо. Как и все, ты работал ради куска хлеба. Твои горшки — всё, что осталось от твоего царства, казавшегося тебе великим, и твоего бога, считавшегося вечным. Твои верования кажутся теперь суевериями, твоё имя, узнай мы его, ничего не скажет.
Но мы — фрагменты одной мозаики, которую ваял и ты.
ПАУК
Свив паутину, он слился с джунглями обоев.
Я следил за ним всё утро — он так и не шевельнулся. В нём было что-то от мертвеца. Или от Бога. Его паучье время свернулось в комок, замерло, уснув без снов, без надежд, без вожделений. Такой представляется беспредельность небытия, пугающая бездна одиночества.
Паук знает о своей включённости в небесный шифр, подчиняясь таинственному коду, который для нас выражают метафора или иносказание. Когда его сухим щелчком раздавит каблук визжащей женщины, он даже не поймёт, что умер.
Измученный бессонницей, я завидую этому воплощению смирения. Бесчувствие к ожиданию делает его короткую жизнь бесконечно длинной, отсутствие в ней томления — почти блаженной. Быть может, он обрёл счастье? Не то, что мы, с трепетом, волнением, ужасом ждущие то любви, то смерти.
ДРУГОЕ ПРОЧТЕНИЕ
Женщина сидела под тополем и горько плакала. Её спросили: «В чём причина твоих слёз?» «Если у меня родится сын, — ответила она, — то он будет непоседливым и непослушным. Однажды он убежит из дома и залезет на этот тополь. Но толстые ветви у тополя легко ломаются. И мой мальчик разобьётся насмерть! Вот я и оплакиваю его, прежде чем навсегда похоронить в сердце».
Этот ответ вызывает улыбку. Желание иметь ребёнка у женщины настолько сильно, что она, принимая воображаемое за реальность, не замечает сослагательного наклонения. Но разве мы сами не забываем о нём, когда прикасаемся к искусству, заставляющему рыдать или смеяться?
ЧАЙКИ
Я снимаю историю, которую пишут белые крылья, обмакнувшись в небесную чернильницу. Парение, крутые виражи, поцелуи с волнами. Натягивая невидимые нити, оптика делает птиц послушными, ручными. И когда-нибудь, вспоминая этот день, я заставлю их вновь чертить небо.
Быть может, и нас также снимает чья-то камера, и, сгинув, мы ещё вечность пребываем на её кассетах. А может, жизнь — это всего лишь кино, отснятое давным-давно, а теперь прокручиваемое ради чьих-то воспоминаний?
ЭЛЕГИЯ
Повернувшись спиной к настоящему, я смотрю в зеркало ушедшего. И едва различаю своё отражение. «Время дано лишь в сказаниях о времени, — успокаиваю я себя. — Настоящее постижимо только в мифах о настоящем». Но вижу, как свернувшийся у моих ног кот схватил юркое мгновенье, как стол четырьмя ножками опёрся о камень вечности, как рожь — в безразличной покорности, а гуляющий по ржи ветер — в свободе, обрели Сиюминутность, которая на земле значит то же, что Вневременность на небесах. И кот знает, что он — кот, стол, что он — стол, ветер, что он — ветер.
Мы не знаем. Лишённые непосредственности, обречённые на вечное ускользание простоты.
СОН
В нём я из последних сил перебираю руками тонкую проволоку, оставляющую во рту привкус металла. Я ползу по ней, как муравей. Мне негде остановиться, некуда свернуть. Иногда я замечаю впереди чью-то спину, но вскоре убеждаюсь, что это — мираж. По обочинам мне мерещатся пропасти, точно кисточка гримёра подвела пространству кривую усмешку.
У меня кружится голова, и я липну к кусающему холодом железу.
И тут Кто-то, огромный, как небо, и таинственный, как ночь, поднимает катушку с проволокой и, приблизив к глазам, смеётся. И я вижу, что ползу между катушечными валиками. Но не поперёк, а вдоль намотанной проволоки. Смертельно устав, я сделал лишь несколько витков.
— Короток путь истины, — гремит Голос, — короток и прям.
И тут из глубин сна я выныриваю к яви.
ПРЕЛОМЛЕНИЕ ОДНОГО ВЫСКАЗЫВАНИЯ
Христос, положив этим начало эбионитической традиции, сказал: «Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Небесное». Обличитель праздного меньшинства, апостол Павел комментирует Его изречение безусловным требованием: «Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь». В Средневековье осуждение страсти наживы вылилось в монашеский аскетизм. У францисканцев корысть ростовщика становится первейшим грехом, бедность — главной добродетелью. Фома Аквинский так истолковывает Павла: неизбежный труд возложен не на отдельного человека, а на весь род людской. Для томизма эта мера вынужденная. Иерархией профессий — от низких обязанностей крестьян до молитвенного подвига духовных — ангельский доктор пытается примирить созерцательную жизнь с заповедью апостола. Он передёргивает. Впрочем, вся история религиозных движений — это история передержек. Жан Кальвин заявлял, что ад и рай предопределены человеку ещё до рождения, причём можно видеть тех, кого любит Небо, — им выплачивают проценты мирских благ. Богатство не просто морально, но даже предписано: об этом говорит и притча о рабе, впавшем в немилость из-за того, что не преумножил доверенную ему мину серебра. Женевский проповедник, запрещавший нищенство, привёл своим оправданием уже упомянутые слова Павла. Он был убеждён, что его учение проникнуто новозаветным духом[35].