Присутствие. Дурнушка. Ты мне больше не нужна - Артур Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот однажды днем она заявилась к нему, а он, добродушный седовласый гигант, сидел у себя в кабинете в позе, соответствующей его европейскому академическому статусу, поставив огромные ступни на пол, а в правой руке у него дымилась трубка, зажатая в искривленных пальцах, сломанных нацистским палачом — это напомнило ей о жестокой реальности по ту сторону Атлантического океана, которая несколько стерилизуется морской водой, прежде чем доберется до Америки. Она прекрасно понимала, что он просто увлекся ею и вообще не думает о каких-то их отношениях в будущем; его мудрый взгляд, его неулыбчивые губы, некоторая непреклонность в его не высказанных вслух притязаниях на нее, его тихая, спокойная речь — все это выглядело так, словно он официально и торжественно присваивает себе полный контроль над ее телом. Несмотря на его массивное, мускулистое тело, в нем было что-то женственное; может быть, решила она, потому что в отличие от большинства мужчин он явно не страшится секса.
— Это совсем не так сложно, миссис Финк. — Ей понравилось, что он пока что не называет ее по имени, она надеялась, что, если они станут заниматься любовью, они в постели будет звать ее «миссис Финк». — После такой войны потребуется соединить вместе две противоположные тенденции. Первое — понять, как в новом обществе «гламуризировать», как вы это называете, то есть гармонизировать все виды и способы сотрудничества разных его слоев; и при этом инкорпорировать в него новую этику удовольствия, наслаждения, которая, несомненно, охватит мир после столь долгого воздержания. А это означает следующее: брать то, что предлагается, требовать его, если его не предлагают, и ни о чем не сожалеть. Последний элемент, сожаление, это самое главное; как только вы примиритесь с тем, что избрали для себя именно такой образ жизни — быть такой, какая вы есть, сколь бы невероятным это ни казалось, — тогда сожалеть будет не о чем. Мы были рабами этой войны, рабами фашизма. Коммунизм несут в Польшу и в Европу, но в странах, прошедших Возрождение, он долго не протянет. Итак, теперь мы свободны, с рабством покончено или скоро будет покончено. И нам придется учиться, как выбирать, какими нам быть, чтобы таким образом стать свободными.
Она читала много книг по философии экзистенциализма, но он никогда ее до сих пор особенно не привлекал, не искушал, поскольку она была вооружена целым десятилетием пуританского марксизма, которое наступило вслед за позорной Эпохой джаза, эпохой ее отца. Но тут был и еще один привлекательный момент: европейцы любили рассуждать скорее о скрытых связях вещей, нежели просто о разрозненных событиях, и ей это страшно нравилось, поскольку она полагала, что таким образом могла бы определить, идентифицировать самое себя, если только сумеет точно все обобщить и сделать соответствующие выводы. Но этого с ней так и не произошло. И тут она начала рассказывать ему все о своей жизни, так откровенно, словно долгое время была с ним знакома; в какой-то мере так оно и было.
— Я понимаю, что моя внешность не совсем соответствует принятым стандартам, однако… — Он не перебил ее никакими ободряющими фальшивыми комплиментами, и это означало, что он принимает ее такой, какая она есть. Это обрадовало ее, поскольку внезапно открывало перед нею новые возможности. — Однако я… я забыла, что хотела сказать. — Она рассмеялась, в голове роились сплошные огни, она готова была признать, что с голодным нетерпением ждет чего-то, что может произойти между ними, чего-то, что невозможно выразить словами.
— Мне кажется, вы хотели сказать, что понимаете, что у вас никогда в жизни не было случая действительно сделать какой-то выбор.
Конечно! И откуда только ему это известно?! Она и впрямь плыла по течению, без всякой цели… Тут она вдруг ощутила свои волосы и даже решила, что они сейчас все спутанные.
А он продолжал:
— Я знаю об этом, потому что вижу, как много в вас ожидания. — Да-да, точно! — Почти любое страдание можно перенести, при условии, что вы сами его выбрали. Я был в Лондоне, когда немцы напали на Польшу, но знал, что должен вернуться туда, и еще я знал, что если вернусь, то подвергнусь большой опасности. Когда они сломали мне пальцы, я понял, отчего церковь так сильна — она была создана людьми, которые сами избрали для себя путь страданий, страданий за нее. Моя боль — это тоже был результат выбора, и это измерение выбора, этот его аспект, понимаете, сделал его значительным; он не пропал даром, не был потрачен впустую.
После этого он просто протянул руку над ручкой кресла, схватил ее за руку, привлек к себе и с задумчивым видом поцеловал в губы, закрыв глаза, словно она символизировала что-то для него и для его мудрого европейского страдания. Она тут же поняла, чем в действительности была эта ее долголетняя боль — просто она никогда, в сущности, не выбирала Сэма, он как бы случайно свалился на нее, потому что — да-да, потому что она никогда не думала о себе подобным образом, как о женщине определенной ценности, по собственному выбору приносящей себя кому-то в дар. Он запустил ладонь ей под одежду, и даже этот цинизм его холодной изощренности понравился ей своей бесстыдной осознанностью.
Она опустила взгляд на него, стоящего перед нею на коленях, зарывшись головой ей между бедер.
— Мне нравится понимать, что я делаю. А вам? — спросила она и засмеялась.
Лицо у него было широкое и очень бледное, ширококостное и сильное. Он поднял голову и, скривив губы, сказал:
— Послевоенная эра уже начинается. — Но губы его по-прежнему кривились, это он так смеялся. Какое это все-таки счастье, только что поняла она, что она ничего для него не значит!
III
После того как Сэм в сентябре вернулся, прошло несколько месяцев в отягощенных чувством вины размышлениях, прежде чем она осмелилась ему сказать, что больше не в силах выносить совместную с ним жизнь. И произошло это совершенно случайно.
Ей было трудно заговорить об этом, потому что он снова вел себя так, как будто у них никогда не возникало никаких проблем; не помогало ему и то, что где-то в глубине души он приписывал себе весьма значительные заслуги как участник разгрома фашизма. Его вера в пророчества марксизма, в которые он верил, доказали свою состоятельность, обернувшись послевоенной мощью России и искоренением фашизма, и он вполне осознанно считал себя участником исторического процесса, причем выдающимся. В его голосе появились новые нотки, что-то вроде надменности или высокомерия, качество, которое она некогда желала обрести сама; но теперь это раздражало ее, поскольку духовно они уже разошлись в разные стороны. Но что совершенно выбило ее из колеи, так это его рассказ однажды вечером, как он насильно овладел какой-то немкой-фермершей, ненастной ночью давшей ему приют.
Она улыбнулась, заинтересованная:
— Расскажи мне. Она была замужняя?
— Ох, конечно. Муж пропал без вести; она думала, он попал в плен или его убили в Сталинграде.
— Молодая?
— Лет тридцати, тридцати двух.
— Хорошенькая?
— Ну, тяжеловата немного. — Его резкий смех подсказал ей, что он, наверное, уже решил больше с нею не откровенничать и вообще не быть особенно вежливым. Сексом он после возвращения занимался с нею заметно более властно, но ничуть не менее неумело, чем прежде; он гораздо лучше умел обращаться с ее телом, но вот ее чувства, казалось, вообще его не занимали.
— И что произошло? Давай рассказывай.
— Ну, это было в Баварии… Нас разместили в этом наполовину разбомбленном здании муниципалитета, сквозь все окна задувал ветер, а я был простужен, меня всего трясло. Ну я и пошел в город. И через полмили увидел дом, он выглядел целым, из трубы шел дым. Я и вошел. Она меня супом угостила. Такая глупая баба, у нее даже ума не хватило убрать нацистский флаг, что висел над портретом мужа. Было уже поздно, и я… — Он надул губы, вытянул ноги и свел руки над головой. — Ты действительно хочешь это услышать?
— Да ладно тебе, милый, ты же сам хочешь об этом рассказать.
— О'кей. Я сказал, что мне негде ночевать, и она провела меня в эту крошечную холодную комнатку возле кухни. А я и говорю: «Слушай, ты нацистская сука, я буду спать в самой лучшей кровати, какая только есть в этом доме…»
Она возбужденно засмеялась.
— Как замечательно! И что она сделала?
— Ну, она позволила мне завладеть и ею самой, и их семейной спальней.
Она почувствовала его затруднение и широко улыбнулась:
— И что дальше? Давай, давай, рассказывай, что было дальше! — Он покраснел, но довольно горделиво. — Какой она оказалась в постели? Горячей лошадкой? Да не молчи ты! Она что, ухватилась за тебя?
— Вовсе нет. Она оказалась настоящая наци.
— Хочешь сказать, ты ее изнасиловал?
— Ну, не знаю, можно ли это считать изнасилованием, — сказал он, явно рассчитывая, что именно так она и считает.