Словарь лжеца - Эли Уильямз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Прости. – Она вновь примостилась на подоконнике и похлопала по моему стулу. – Я устала, я тебя люблю, и мне нервно. Давай – еще часок можем повозиться. Отыщем, куда еще приведут нас за нос.
П1 – призрак (сущ.)
В поезде до Ха-Ха-роуд, если сосредоточивался, Трепсвернон верил, будто чуть ли не слышит в качке и рокоте вагона воспитанный скрежет тележки с десертами и скрип официантовых ног. Ранее он привык лишь едва грезить о картинке домика в Корнуолле. Соленый бриз в волосах, мягкий гул пчел. Кажется, греза эта вытеснена и заменена.
Вероятно, следует полагать сие почетным знаком, каковым Фрэшем ощутил себя принужденным удостоить его, отправив с таким очевидно выдуманным порученьем. Это, конечно, нелепица – вообразить только, что кто-то станет ко мне ревновать. Но то, что Фрэшем заметил интерес Софии к нему – или дружбу, или благосклонность, – несколько утешало. Сие явно оказалось достаточно значительным, чтобы Фрэшем вмешался.
Ха-Ха. Ну серьезно.
Он испробовал свои более знакомые грезы наяву – думать о беленом домике с простым столом, окошко смотрит на яркий, чистый песчаный берег. Он упомянул Софии о своей фантазии о Сеннен-Коув в миг безумья. Глупо это, беспечный код, скрывающий собою замысел быть оставленным в покое и в уме незамутненном. Не будет он ни у кого на побегушках, а отвечать станет лишь за самого себя. Фантазия мнилась нечестолюбивой, но честной. Что делать ему со всеми деньгами на свете? Его немедленная мысль – исчезнуть. Поезд немного дрогнул, и с толчком ум его сменил галс. Хватится ли его кто-либо? Неопрятного лексикографа, от которого в мире не осталось никакого настоящего следа. Его мотнуло вновь к замыслу о домике и гулу пчел в саду.
Грезя – или стараясь заставить себя грезить, – Трепсвернон откинул голову на спинку сиденья и наблюдал, как по окну качкого вагона вверх и вниз пробирается моль. Исследуя материал для статьи в «Суонзби», он где-то читал, что у некоторых видов мотыльков нет ротовых аппаратов. Мотыртов. Пока читал, его от сего факта обуяло печалью. Тот случай, когда переизбыток сведений – не всегда благо. Он прежде не осознавал, что ему необходимо верить в то, что моль способна орать от ярости, к примеру, или отыскивать утеху в поедании своих любимых закусок или даже иметь возможность зевать. Вот Трепсвернон зевнул и сочувственно оглядел своего безротого попутчика.
Вторглась мысль: Фрэшем склоняется, и рыжие усы его – близко от шеи Софии.
Конечно, Фрэшем-то покидал контору под фанфары и с помпой, и ему выпало шляться по Сибири как бродячему рыцарю речи, поклоннику языка и ухажеру – с этой чертовой регламентированной полой ручкой «Суонзби-Хауса» и бумагой для заметок, украшенной издательским колофоном. А меня отправляют за тринадцать миль на Ха-Ха-роуд, продумал Трепсвернон, и моя регламентированная ручка навсегда нерегламентированно засажена в глотку пеликану. Теперь придется довольствоваться дареной новой серебряной. Торговец наполнил резервуар чернилами прямо в лавке. Теперь Трепсвернон рисовал ею каракули в блокноте поверх своего портфеля, – хаХаХА А, – и пока водил ручкой, поезд слегка вздрагивал, то, что писал лексикограф, тоже подпрыгивало и елозило по странице.
Трепсвернон вернулся к мотыльку в поездном окне и рассеянно поскреб пятнышко пеликаньей крови у себя на рубашке. Интересно, выбиралась ли когда-либо моль за пределы этого поезда? Как мыши и крысы, которых он порой замечал на подземных отрезках Столичной железной дороги, быть может, сия моль так и родилась тут, здесь и умрет, нет у нее мотовоспоминаний о древесной коре, или шерстяных свитерах, или о лунном свете, на кои можно положиться. Трепсвернон вообразил поеденный молью том «Нового энциклопедического словаря Суонзби».
Всякий раз, когда моль достигала деревянной губы подоконника, откуда был возможен побег и мир представал полоскою поярче, она упускала возможность и медленно бодала себе обратный путь вниз по оконному стеклу. Вверх и затем вниз, вверх и затем вниз, любуясь видом, пока поезд держал по Лондону свой путь. Драные тучи, черный кирпич и канавы. Трепсвернон думал обо всех молях, коих многие годы улавливал под стопками и вышвыривал наружу. Моль достигла верха окна, вновь развернулась кругом и принялась за спуск. Трепсвернон скользнул взглядом на пассажира, сидевшего напротив: смешанную метафору старика – тамариновые усы торчат на несколько добрых седых дюймов за пределы щек, а на руках печеночные пятна, словно жирафья шкура и поверхность Юпитера. Человек этот тоже наблюдал за молью, с виду – невозмутимо.
Трепсвернон поднялся на ноги, пошатываясь от качки вагона, и открыл окно, потянув за кожаный ремешок.
– Давай, старина. – Попробовал подогнать моль своей папкой с документами. Моль отказалась воспользоваться сим преимуществом. Вверх, а затем вниз, вверх, а потом опять вниз, а холодный воздух овевал Трепсвернону уши.
– Закройте-ка, а? – произнес другой пассажир, и Трепсвернон тут же повиновался.
Позднейшие воспоминания Трепсвернона об этой поездке будут туманны. Поезд мчался через Чарлтон с его живодернями и грустнолицыми, покорными лошадьми. Флотские красочные фабрики изрыгали столбы пара и такую вонь, каковую сперва ощущал желудком, а уж потом аромат бил в нос. Моль ползала по окну вверх и вниз, вверх и вниз. Трепсвернон знал, что гудеть – это глагол, коим описывают пчел, а как оно у моли? Его человеческий попутчик подался вперед и извлек газету. Страница, обращенная ко Трепсвернону, несла на себе рекламу полужирным курсивом: «Не уродуйте свои бумаги булавками или заколками, а пользуйтесь “Джемовскими” скрепками для бумаг». В уме у Трепсвернона свернулась дрема и произвела свое действие на ощущенья времени, места и пространства. Январь за окном окрасил небо над городом в цвет скрепки для бумаг. Моль продолжала громыхать вверх и вниз по окну, вверх и вниз.
Припомнить сцену со всею ясностью Трепсвернону впоследствии не удалось.
Вагон взбрыкнул и немного качнулся, а Трепсвернон позднее припоминал, что довольно-таки продрог, а мятый сюртук его был тонок. Он помнил, как закрыл глаза, и мимолетно не осталось ничего, кроме покачивания поезда, запаха кожаных сидений, сигарет предыдущих пассажиров и фабрик москательных товаров снаружи. Шубка моли на окне собирала пыль и паутину, становилась неуловимо тяжелей, вверх и вниз, вверх и вниз. Поезд вырабатывал свое маневровое сольфеджио, мча вперед, телеграфные столбы и здания мелькали за окном и понуждали слабое солнце исхода дня к отражению-вспышке сквозь веки Трепсвернона. Внутренние стороны век смещались от омертвелого румянца до проблесков красного света, когда мимо пролетал всякий столб. У силуэтов, чьи черты он