Провинциальная муза - Оноре Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глубокая меланхолия терзала Дину, но она сдерживала ее с самообладанием женщины, ставшей действительно выдающейся, была очаровательна, остроумна, и, казалось, траур ее сердца даже молодил ее.
— Можно подумать, — вскричал маленький ла Бодрэ, указывая г-ну де Нусингену на жену, — что графине меньше тридцати лет!
— О, матам тридцатилетняя шеншина? — спросил барон, который любил пользоваться ходячими шутками, считая их своего рода разменной монетой разговора.
— В полном смысле слова, — ответила графиня, — потому что мне тридцать пять, и я ведь могу уже потешить свое сердце каким-нибудь невинным увлечением…
— Да, моя жена разорила меня на японские вазы, на разные китайские безделушки…
— Вкус к ним графиня обнаруживала с давних пор, — сказал маркиз де Монриво, улыбаясь.
— Да, — продолжал маленький ла Бодрэ, холодно глядя на маркиза Монриво, с которым познакомился в Бурже, — вы знаете, в двадцать пятом, двадцать шестом и двадцать седьмом годах она собрала на миллион с лишним редкостей и превратила Анзи в настоящий музей.
«Что за самоуверенность!» — подумал г-н де Кланьи, удивляясь, как быстро маленький провинциальный скряга освоился со своим высоким положением.
Скряги во всем проявляют бережливость. На другой день после принятия палатой закона о регентстве новоиспеченный пэр Франции отправился собирать свой виноград в Сансере и возвратился к прежним привычкам.
Зимой 1842 года графиня де ла Бодрэ, при содействии прокурора кассационного суда, пыталась собрать вокруг себя общество. Были, разумеется, назначены приемные дни; она сделала отбор среди знаменитостей, желая видеть у себя только людей серьезных и зрелого возраста. Она пыталась развлекаться, посещая Итальянцев и Оперу. Два раза в неделю она возила туда мать и г-жу де Кланьи, которую прокурор заставил навещать г-жу де ла Бодрэ. Но, несмотря на свой ум, любезное обращение, несмотря на внешность модной женщины, она была счастлива только детьми, на которых перенесла всю свою обманутую любовь. Достойный г-н де Кланьи вербовал женщин для салона графини, и не без успеха! Но это удавалось ему гораздо лучше в отношении женщин набожных, чем женщин светских.
«Они на нее наводят скуку!» — думал он с ужасом, созерцая свою богиню, созревшую в несчастье, побледневшую от угрызений совести, но вдруг заблиставшую красотой, которая вернулась к ней с роскошной жизнью и материнством.
Преданный ей прокурор, поддерживаемый в своем предприятии г-жой Пьедефер и приходским священником, проявил необыкновенную расторопность. Каждую среду он приводил в салон своей дорогой графини какую-нибудь немецкую, английскую, итальянскую или прусскую знаменитость; он выставлял графиню как женщину «из ряда вон выходящую» людям, с которыми она не говорила и двух слов, но которых слушала зато с таким глубоким вниманием, что они уходили, убежденные в ее выдающемся уме. Дина победила в Париже молчанием, как в Сансере побеждала говорливостью. Время от времени колкая острота по поводу событий или шутливое замечание обнаруживали в ней женщину, которая привыкла свободно обращаться с идеями и четыре года назад оживляла фельетоны Лусто. Этот период был для страсти бедного прокурора, как бабье лето в бессолнечный год. Он принимал как можно более старческий вид, чтобы иметь право быть другом Дины, не нанося ей этим вреда; он держался в отдалении, как человек, который должен скрывать свое счастье, словно он был молод, красив и способен набросить тень на доброе имя женщины. Свои мелкие услуги, пустяковые подарки, которые Дина выставляла всем напоказ, он старался окружить самой глубокой тайной. Малейшему проявлению своей покорности он хотел придать опасный смысл.
— Он играет в страстную любовь, — говорила, смеясь, графиня.
Она подтрунивала над г-ном Кланьи в его же присутствии, а прокурор говорил про себя:
«Она интересуется мною!»
— Я произвожу такое сильное впечатление на беднягу, — смеясь, говорила она матери, — что если я скажу ему «да», он, вероятно, скажет «нет».
Однажды вечером г-н де Кланьи вместе с женой провожали домой свою дорогую графиню, чем-то глубоко озабоченную. Все трое только что присутствовали на первом представлении первой драмы Леона Гозлана «Правая и левая рука».
— О чем вы думаете? — спросил прокурор, испуганный печальным видом своего кумира.
Скрытая, но глубокая грусть, снедавшая графиню, была опасным злом, с которым прокурор не знал, как бороться, ибо истинная любовь часто неловка, особенно если она остается неразделенной. Истинная любовь заимствует свою форму от характера любящего. Почтенный прокурор любил на манер Альцеста, тогда как г-жа де ла Бодрэ хотела бы видеть в нем Филинта.[68] Слабости любви очень плохо согласуются с прямодушием Мизантропа. Поэтому Дина всячески остерегалась открыть сердце перед своим patito. Как дерзнуть сознаться, что временами ей жаль своего прежнего позора? Живя светской жизнью, она чувствовала огромную пустоту вокруг себя, ей не перед кем было похвалиться своими успехами, триумфом, нарядами. Иногда воспоминания о пережитых горестях смешивались с воспоминаниями о жгучей страсти. Она сердилась порой на Лусто за то, что он совсем не интересуется ею, ей так хотелось получать от него письма, нежные ли, гневные ли, — все равно.
Дина не ответила, и прокурор повторил свой вопрос, взяв руку графини и благоговейно сжимая ее в своих.
— Какую руку вы хотите: правую или левую? — спросила она, улыбаясь.
— Левую, — сказал он, — ибо я полагаю, что вы под этим подразумеваете — ложь или правду.
— Так вот: я видела его, — ответила она тихо, чтобы ее услышал только прокурор. — Я заметила, что он грустен, глубоко подавлен, и подумала: «Есть ли у него сигары? Есть ли деньги?»
— О, коли вы хотите правды, я вам скажу ее! — воскликнул г-н де Кланьи. — Он живет с Фанни Бопре, как муж с женой. Вы вырвали у меня это признание; я никогда бы вам этого не сказал: вы, быть может, заподозрили бы меня в каком-нибудь не слишком великодушном чувстве…
Госпожа де ла Бодрэ крепко пожала ему руку.
— Такого человека, как ваш муж, редко найдешь, — сказала она своей спутнице. — Ах! Почему…
Она откинулась в угол кареты и стала глядеть в окно; конца фразы она не договорила, но прокурор угадал его: «Почему у Лусто нет хоть капли сердечного благородства вашего мужа!..»
Тем не менее эта новость рассеяла грусть г-жи де ла Бодрэ, и она предалась развлечениям светской женщины, имеющей успех; ей хотелось признания, и она его добилась; но среди женщин она достигла немногого: доступ в их общество ей был затруднен. В марте месяце священники, благоволившие к г-же Пьедефер, и прокурор одержали крупную победу, заставив избрать графиню де ла Бодрэ сборщицей пожертвований на благотворительное дело, основанное г-жой Каркадо. Наконец-то она была допущена ко двору для сбора пожертвований в пользу пострадавших от землетрясения в Гваделупе.
Маркиза д'Эспар, которой г-н де Каналис читал в Опере имена этих дам-благотворительниц, сказала, услыхав имя графини:
— Я очень давно живу в свете, но не припомню ничего красивее стараний, предпринятых во спасение чести госпожи де ла Бодрэ.
В первые дни весны 1843 года, которая, по капризу нашей планеты, засияла над Парижем с самого начала марта, лаская взор зеленой листвой Елисейских полей и Лоншана, любовник Фанни Бопре не раз встречал во время своих прогулок г-жу де ла Бодрэ, оставаясь сам незамеченным. И не раз чувствовал он уколы пробудившейся ревности и зависти, довольно обычных для людей, родившихся и воспитанных в провинции, когда видел свою прежнюю любовницу хорошо одетой, мечтательно и непринужденно сидевшей в красивой коляске с двумя детьми по сторонам. Тем сильней бранил он себя в душе, что находился тогда в тисках самой мучительной нужды — нужды скрываемой. Как и всем тщеславным и легкомысленным натурам, ему было свойственно особое понимание чести, которое состоит в боязни пасть в глазах общества, которое толкает биржевых дельцов идти на узаконенные преступления, чтобы не быть изгнанными из храма спекуляции, которое дает иным преступникам мужество совершать доблестные поступки. Лусто бросал деньги на тонкие обеды, завтраки и сигары, как будто он был богат. Ни за что на свете он не упустил бы случая купить самые дорогие сигары для себя и для того драматурга или романиста, с которым входил в табачную лавку. Журналист разгуливал в лакированных сапогах, но боялся описи своего имущества, что было бы, по выражению приставов, самым святым делом. У Фанни Бопре нечего было больше закладывать, на его заработок наложили запрещение. Набрав авансов по журналам, газетам и у книгопродавцев на максимально возможную сумму, Этьен уже не знал, какие еще чернила превращать в золото. Азартные игры, так некстати запрещенные, уже не могли, как некогда, оплатить векселя, брошенные на зеленое поле безысходной нищетой. Словом, журналист дошел до такой крайности, что занял сто франков у самого бедного из своих друзей — у Бисиу, у которого никогда еще ничего не просил.