Собрание сочинений в десяти томах. Том 2 - Алексей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наташа сказала:
– Я читала ваше письмо и очень много думала о вас, говорите все, – а сердце у нее дрогнуло и заликовало.
– Я хочу иметь друга, – продолжал он, – мои старики ничего не понимают, а с вами мы заключим уговор. У меня многое переменилось в жизни с тех пор, очень многое, и уж, конечно, не они, а вы поймете. Встречный на пути человек, особенно девушка, самый нежный советчик, может быть – самый верный друг, правда? Так вот. С чего начать? Я уехал из Москвы в ужасном состоянии, не дай бог; когда-нибудь расскажу об этом. В Нижнем сел на пароход, и меня поразила необыкновенная выпуклость всего – людей и окружающего. Представьте, у вас висит картина, сто раз ее видели, и вот, после скверной ночи, взглядываете на нее и не узнаете – вода стала живой и потекла, деревья выпустили ветки за полотно, люди в настоящей одежде, двигают глазами, смотрят на вас, вы чувствуете, в них бежит красная кровь; вам страшно и отвратительно – это уже не картина, это слишком реально; вы точно переменились местами, вы сами стали как нарисованный, как тень. Вы возмущаетесь, вам хочется доказать, что вы тоже, как и они, – живой. Не знаю, понятно ли я говорю? Такое состояние было у меня на пароходе. Там ехала одна дама… не знаю, позволите все говорить? Мне кажется – я могу вам все сказать… Правда?
Николай Николаевич порозовел немного, движения его стали резче, невольно он взял Наташину руку и крепко сжал.
– Эта дама улыбнулась мне несколько раз. Ради бога, я слишком много знал женщин, чтобы попадаться на такие улыбки. Я спросил вина и пил, хотел опьянеть; а поздно ночью вышел на палубу; весь пароход, выпуклости берегов, вода и небо были залиты лунным светом. На носу, у борта, на скамейке сидела эта дама, одна. Лицо у нее было круглое, голова обвязана газом, вся она залита лунным светом, поблескивали зубы и глаза. Я подошел, поклонился, стал говорить, я сказал: «Научите, как нужно вести себя в такую ночь?» На дерзость она ответила смехом, дала мне место на скамейке, спросила, далеко ли я еду. Я ответил: «Мне все равно, мне решительно все равно, что было, что будет, разве детям, животным, растениям не так ли безразлично. Я только до конца хочу почувствовать всю глубину этой минуты, вот!» Тогда дама сказала: «А вы лучше замолчите, это гораздо лучше, надо поменьше болтать, уметь быть легкомысленным!» Вот что она сказала. Я не знал ни имени ее, ни кто она. Все, что было у нее милого, простого, легкомысленного, она отдала мне, от щедрости, не думая должно быть, слишком была полна светом, розовой кровью, молодостью. Мы расстались в Царицыне; я сказал, что мне будет грустно, она только засмеялась и на конторке уже улыбалась другому. Она и не умна и не остроумна, только бесконечно весела и смешлива. Я никогда в жизни столько не ел и не смеялся, как в эти дни. Мне доставляло удовольствие сидеть на солнце и не думать. Я стал опять мальчишкой за эти дни. Скажите, ведь это хорошо, да? Но что теперь делать? Здесь опять начнется старая канитель, споры с отцом, размышления. Опять ужасная скука. Я отгородился, довольно! Ну, а дальше-то, дальше что?
Он взял опять Наташину руку и заглянул в лицо.
Наташа опустила глаза. Ей стало трудно. Потом она это преодолела.
– Не знаю; надо подумать, – ответила она. Плотину они прошли и поднимались по дороге на пригорок, к плетню с конскими черепами. Под пригорком, у воды, послышался смех. Наташа быстро выдернула руку и обернулась: за ветлой, свесив ноги к воде, сидели мельник и Феклуша; бородатый мужик стоял посреди пруда, на мели, махал им рукой и кричал:
– Толкай, толкай ее в воду, девку-то, чего она сидит!
Наташа засмеялась.
– Это наша Феклуша, вчера еще только мельника ругала ругательски, а посмотрите – уселась. – Она двинулась дальше по пригорку и продолжала уже серьезно: – Скрывать нечего, я вас очень ждала это время, вы смотрите на меня, как на провинциальную барышню, – напрасно; я не хвалюсь, и уж, конечно, я излечу вашу меланхолию, а не пароходные дамы; их теперь сколько угодно развелось, только они вам очень скоро надоедят; вы не такой, как другие.
– Ну, а какой я, какой, скажите? – спросил Николай Николаевич.
Наташа остановилась в конце горы, у пасеки; плетень в этом месте был низкий; она положила на него локоть, грудь ее поднималась высоко, капельки пота проступили на губе и висках.
– Вы очень испорченный, – ответила она, – а я очень современная, так вот вдвоем мы до чего-нибудь и договоримся.
Она прямо, умными глазами посмотрела на Николая Николаевича; он взялся за высокий кол от плетня и сказал:
– До чего же договоримся? А вдруг я просто возьму и влюблюсь?
– Вот так пошлость сказал.
– А если действительно влюблюсь до смерти?
– Ох, это может случиться, – ответила Наташа, – но нужно сдержаться; влюбиться, конечно, недолго, но только я не хочу быть пароходной дамой.
Она всунула ногу между прутьями плетня, молча оглянулась на Николая Николаевича, приподнялась и крикнула пасечнику:
– Евдоким, кому ты честь отдаешь?
Действительно, между пеньками похаживал пасечник, в очках и с подстриженной седой бородкой; он медленно оглядывал улей, проводил рукой около летка, снимая паутину, и потом подносил ладонь к щеке, словно честь отдавал, говоря: «Ну, ну, не шали, не шали, покойно лети, покойно».
На оклик Наташи Евдоким посмотрел поверх очков и сказал:
– Паука этого нонче страсть сколько, по два раза снимаю, и пчела очень играет, того и гляди клюнет, – все равно как ей под козырек отдаешь.
– Берегитесь, – сказала Наташа Стабесову, – ужалят; уж очень вы смелый… Аи, аи! – крикнула она и, замахав над головой руками, побежала. Николай Николаевич с улыбкой пошел вслед.
Обогнув пчельник, они степной дорогой углубились опять в парк и вскоре вышли к зеленому косогору, на верху которого стояла стабесовская дача.
Поднимаясь, они заметили на балконе Николая Уваровича, ходившего с книгой; на ступеньках сидела Марья Митрофановна пригорюнясь и глядела на подходящих. Острые глаза Наташи различили, как лицо Стабесовой стало вдруг беспокойно, побледнело, потом покраснело страшно, она встала и, не в силах двинуться, вся затряслась.
Николай Николаевич воскликнул: «Здравствуй!» – и побежал в гору. Наташа осталась на полпути. На балконе обнимались и, кажется, плакали; она повернулась к даче спиной и, погруженная в странные, взволнованные мысли, опустилась в траву; подобрала ноги, склонила голову и с улыбкой стала смотреть на суетливую жизнь в крошечном круге земли: муравьи, козявки, зеленые блохи, кузнечики, мухи, червяки, паучишки – все это торопливо и не задумываясь копошилось в траве на земле, в золотом потоке солнца.
Стабесовы вспомнили про Наташу, но ее уже не было па пригорке. Николай Уварович постоял, покричал, потом вернулся на балкон. Марья Митрофановна кормила сына яичницей, спрашивала про дела, рассказывала, какую статью интересную они прочли в «Русском богатстве», совала под руку всякую всячину, ахала на свою бестолковость; Николай Уварович похаживал, дудел марш, деловито иногда спрашивал про пустяки и переглядывался с женой; потом втроем они отправились подышать, на прогулку.
А Наташа до обеда просидела на качелях; после она взяла книжку и устроилась в кресле, на верхнем балкончике. Она никак не могла разобраться, для чего Николай Николаевич в первую же встречу ей все рассказал. Она представляла его усталым, насмешливым, недоступным, а он сам так сильно пошел навстречу, что закружилась голова.
У нее были свои и заимствованные от провинциальных опытных кокеток приемы: в первую встречу, например, притвориться непонятной – глядеть широко открытыми глазами, вдруг засмеяться, вогнать человека в дрожь загадочной улыбкой, затем, когда он окончательно ничего не поймет, намекнуть на что-нибудь двусмысленное (это уже завоевание последних лет); он сразу же ободрится и перейдет границу, тогда осадить и заговорить о высоких чувствах, и так далее и так далее: завлекаемого человека надо кидать из холода в жар, не давать ему опомниться и уже совсем разбитому нанести последний удар – сказать, что любви она еще не понимает и не верит в любовь.
Но с Николаем Николаевичем отношения сразу стали так открыты, что Наташа все перепутала, и увлекательные приемы показались ей ненужными, глупыми, пригодными для пензенских гимназисток на катке. Она припомнила до мелочей прогулку и в смущении призналась, что если бы Николай Николаевич знал, какая она девчонка, то просто взял и поцеловал без всяких разговоров. Он не походил ни на кого из ее знакомых, таких она еще не видала; он был умный и внимательный, и злой и нежный и будто совсем не заботился о себе, а был так красив, что Наташа долго смотрела на себя в ручное зеркало, сравнивая, и на одну минуту даже пришла в отчаяние от своего лица.
В сумерки она явилась к Варваре Ивановне в кабинет, села у ее ног на скамеечку и сказала: