Черная свеча - Владимир Высоцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Крученом кто-то сдал побег. Шесть трупов лежало метрах в сорока за вахтой, одинаково чернобородые и распухшие от долгого лежания. Одно время за них принялось воронье, но подполковник Оскоцкий приказал открывать прицельный огонь по птицам, а доктору объяснил с холодной учтивостью воспитанного человека:
— Ваша санитарка отрицает вдыхание запахов трупов, перевоспитание преступников этого не отрицает. Наглядное пособие освежает моральную обстановку. Оно разрушает тайные желания эффективней нравоучений.
После этого начальник режима позволил себе улыбнуться вполне дружески, словно необходимость в назидательном тоне отпала. На самом деле все было не так: тон сменился, содержание ужесточилось.
— Вы политически и морально устойчивый человек. Не спорьте — я читал ваши характеристики. Но, глядя на эту бумажку, простите, рапорт, у меня закрадывается подозрение — не играете ли вы с заключенными в карты? А? Шучу…
Доктор играл с заключенными в карты, почти всегда проигрывал. Оскоцкий был осведомлен о его слабости. Дрожащая рука неудачника смяла рапорт, а трупы пролежали еще неделю, в течение которой действительно не было даже попыток побега.
Того, кто сдал побег, Упоров увидел через два дня после карцера, где отсидел двадцать суток в мокрой бетонной камере с низким потолком и деревянным полом.
Каждую ночь из щелей появлялись голодные крысы. Он был еще голодней, но крысы об этом не знали, норовя вцепиться во что придется, и зэк спал вполглаза.
Выводивший его в зону дежурный по лагерю оказался человеком любознательным и незлым. Он постучал кулаком зэку в грудь, сказал:
— Да… Илью Муромца тебе не одолеть. Пойдешь завтра на пилораму. Через недельку, как оклемаешься, в бригаду возвернешься. Понял? Ну, иди. Только ветра остерегайся: неровен час — уронит.
Старшина было направился к вахте, по, спохватившись, окликнул измученного голодом заключенного:
— Постой-ка! Едва не забыл: суки постановили на своей сходке руки тебе отрубить. По локоть поди, а может, только грабки. Куцева видел? Они ему, согласно сучьего постановления, укоротили конечности. Зайди в санчасть, не поленись, интересно ведь…
Упоров кивнул, сочтя разумным не препираться со старшиной, пошел, без спешки переставляя малопослушные ноги. Хотя руки было жалко, особой тревоги он не испытывал, рассчитывая, что время вернет ему силы, а обозлившимся сукам — рассудок, и все уладится. Надо же додуматься до такой дикости — руки людям рубить!
А дежурный — человек неплохой, хуже было, если б промолчал…
В рабочей зоне на лесопилке бугор, по совпадению однорукий власовец, объяснил ему, не выпуская из прочифиренных зубов толстого, как большой палец на ноге, окурка:
— К бревну не подходи — задавит. На тебя мне плевать — работа остановится. Будешь принимать от пилы доски с Жорой. Вон тот, видишь, грузин красивый?
Тогда он еще не знал, что именно этот грузин вложил побег. Шестеро получили в короткой, продуманной чекистами схватке по прицельной пуле, а Жора — легкую работу с перспективой досрочного освобождения. Трупы за вахтой не разбудили в нем совесть, хотя и были слезы — от нестойкости молодого сердца. Бессовестные слезы того, кто уплатил за свое будущее чужими жизнями.
Осведомителя отыскали воры. Внутренний слух осторожно вел их к цели. Это был кошачий ход рыси, скрадывающей настороженного зайца. И однажды тот, кто кушал из одной чашки с Сахадзе, произнес приговор:
— Их вложил Жора. Я отвечаю.
Жора отошел от тяжких воспоминаний со свойственной молодости легкостью, забыл, потому что они ему были ис нужны. В день Святого апостола Иакова Заведеева, брата Иоанна Богослова, грузин играючи выхватывал из-под визжащего ножа пилорамы доски, подбадривая своего слабосильного напарника веселой улыбкой.
Работа, конечно, не из легких, но уж не такая тяжелая, как в шахте, где все враждебно человеку.
«Сильный горец, — позавидовал Жоре Упоров, — и сытый».
Часа через полтора он, шатаясь, отошел от пилорамы:
— Дай передохнуть. Кончился!
Сахадзе отрицательно покачал головой, но сделал это по-дружески, чтобы не обидеть напарника:
— Не могу, дорогой. Еще двадцать минут, сама остановится.
Он не знал — жить ему осталось того меньше. Именно в тот момент Вадим увидел за спиной Жоры приближающихся к пилораме Ираклия и Ворона. Они шли не очень спешно, но сосредоточенно, пытаясь преодолеть томившееся в обоих нетерпение. Да, в них жил скрытый, до времени укрощенный порыв, что-то похожее на изготовившуюся ярость. Так ходят на поединок непримиримые бойцы. Ираклий шагнул к улыбающемуся, раскинувшему объятья Жоре и вдруг исчез. Жора подпрыгнул, не успев потерять улыбки, опрокинулся спиной за станину.
Они все обговорили загодя…
Клешня Ворона скомкала лицо Сахадзе, утопив сильный палец в левой глазнице, вторая уцепилась за затылок, и обе разом дернули против хода пилы.
Упорову показалось — он видит крик среди брызжущей крови Жоры, который сплетается с натужным ревом стального ножа, и, обнявшись, звуки взлетают в солнечное небо, а голова Сахадзе с открытым, но уже молчаливым ртом лежит в ладонях Резо Асилиани. Чуть погодя вор бросил ее себе под ноги, брезгливо вытер теплыми опилками забрызганные кровью руки. Вместе с Ираклием они подошли к помрачневшему бугру из власовцев. Ворон протянул ему монету:
— Мечи, Вано. Моя решка.
Бугор положил монету на желтый ноготь, стрельнул ею в воздух. Монета крутнулась играющим кусочком света, вернулась в ладонь бугра. Резо проиграл. Грузины обнялись со сдержанной теплотой. Ворон взял на себя рубильник и остановил пилораму.
— Жору казнил я, — Асилиани постучал себе по груди ладонью. — Один. Вы видели. Кто забудет — воры напомнят…
Он заглянул в лицо каждого с черной жестокостью и, легко наклонившись, схватил за ухо голову Сахадзе, которая все еще продолжала молча кричать распахнутым ртом.
— Беликов! — распорядился бугор. — Встань на место Жоры, но если начнешь, как в прошлый раз, филонить — пойдешь в шахту!
Упоров стоял, опершись на штабель свежих досок и пытаясь забыть улыбку на лице Сахадзе в момент, когда нож уже терзал его шею. Он почему-то вспомнил живодера, за которым бежал в детстве по пыльной улице весь в слезах. Живодер тащил впереди на засаленной веревке ничейную Жульку. Она была еще жива. Он бежит, перебирая короткими ногами. Спина живодера закрывает горизонт. Наконец они поравнялись.
— Стой! — кричит он. — Стой, дурак!
— Шо те надо?! — хозяин вялого голоса имеет быстрый бегающий взгляд. — Зачем звал?
Мальчишка не может решиться. Смотрит с ненавистью в заплаканных глазах.
— Шо те, спрашиваю? Она — ничейная. Иди лучше залезь к соседу в огород.
Вспотевший в ладони камень летит в чугунное лицо живодера. Шмяк! Звук возвращается к мальчишке, как отрезвляющий укол. Живодер потрогал щеку, выплюнул окурок. Мальчишка все понимает, но не бежит, сжав кулаки, смотрит в лицо врага уже сухими глазами.
— Шо ж, щенок, пора тебя учить вежливости.
Петля захлестнула шею и сдернула в пыль лицом.
Он увидел рядом вывалившийся язык Жульки, чуть правее — ногу живодера. Его зубы ушли в вонючую тонкую парусину брюк с гневом, пойманного лисенка.
Живодер заорал, хотел отшвырнуть мальчишку другой ногой, но, не удержав равновесия, грохнулся оземь.
От ворот донеслось многоголосое «ура!», полетели камни. Пацаны всем скопом ринулись в атаку. Он сел и осторожно ослабил скользкую веревку. Вынул из петли Жульку. Она умерла, но была еще теплой. Мальчик закрыл ей глаза, произнося при этом какие-то случайные, но очень важные на тот момент слова.
Сейчас он знал, почему вернулось детство сюда, где так по-рыцарски спокойно отрезали человеческие головы: не успел заступиться. Ребенок был честнее, а смелость нерасчетливой…
«Пусть детское останется в детстве», — говорил он себе.
Говорил и ненавидел Ираклия, протянувшего ему руку:
— Здравствуй, Вадим!
Упоров не принял протянутой руки, густой голос прозвучал для него, как крик живодера из детства. Глаза их встретились, и мир сузился до узенькой тропинки над пропастью. Они шли по ней с противоположных сторон.
«Он убьет тебя, если ты не свернешь…» Но тут же приказал, прекрасно понимая, что в том приказе не было разума: «Стоять! Ты не свернешь!»
Грузин, должно быть, понял состояние бывшего штурмана, однако ему потребовалось время на то, чтобы остудить в себе слепой гнев недавнего убийцы. Ираклий опустил прозрачные веки, положив рядом с орлиным носом два павлиньих хвоста длинных ресниц, отчего жесткое, холодное лицо обрело выражение глубокого страдания.
— Поверь, Вадим, простить было нельзя. Мы выпили с Резо самое горькое вино.
— Кровь?!
Он произнес это слово, как вызов, хотел что-то добавить, но автоматная очередь у вахты прервала странный разговор недавних друзей. Зэки прекратили работу, повернулись в сторону выстрелов.