Незабываемое.1945 - 1956 - Николай Краснов-младший
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За едой разговорились с соседом, чеховского типа человечком неопределенных лет, в пенсне и с бородкой. Оказалось, что нас действительно «ограбили». Вся стоимость того, что нам дал надзиратель, по московским ценам, равнялась 18 рублям. Одни мои сапоги, пройдя известную починку, могли быть проданы на черной бирже за 2000 рублей. О таком заработке не могли мечтать даже «акулы Уоллстрита»!
Но «чеховский интеллигент» утешил нас заявлением, что и надзиратель хочет жить. Хотят жить, есть и учиться его дети. Каждый рвет, где может. Закон природы Советского Союза. Если не ты за глотку, то тебя поймают и придушат.
Зарплата такого надзирателя равнялась приблизительно, с вариацией на стаж, 400–500 рублям. Полкилограмма масла, по словам человека в пенсне, на черной бирже (а где его достать без черной-то биржи) стоило 100 рублей. Хлеб, если его не хватает, тоже на блат-базаре достается по 20–40 рублей килограмм. Даровой хлеб из тюрьмы вынести нельзя. За это можно солидную «пришивочку» получить и самому сесть. А тут в тюрьме торгуй и помалкивай. Так себе тюремщики вырабатывали на жизнишку и детишкам на молочишко.
Этот же надзиратель повел нас на медосмотр. Тут нам был нанесен страшный удар. По состоянию своего здоровья, мой отец не подходил к содержанию пересылки Красной Пресни Отца взвесили, и оказалось, что его вес был только 50 кг. С мая месяца он потерял больше тридцати килограммов. Остались только кожа да кости. Врач сказал, что в таком состоянии он не может его определить для «дальнего следования обычным этапом».
— Вас отправляют в Сибирь. Еще не известно точно, куда, и мне совесть не позволяет. — ответил мне врач, когда я бросился к нему чуть ли не со слезами, умоляя не отделять отца от меня. — Если вы еще не знаете, что такое этап, то поверьте моему слову, и как сын, желающий добра отцу — не просите. Он этого не выдержит!
Никогда не забуду выражения глаз моего несчастного папы, его взгляд, которым он меня провожал, когда нас разделили. В них была скорбь и укор. Не мне, невольно покидавшему его, а всему человечеству, допустившему насаждение бесовского зла на нашей Родине, допустившему Лиенцевское и другие преступления 1945 — 46 годов, допускающему и сегодня все бесчинства коммунистов.
Мы расстались навсегда. Больше я не видел Краснова старшего. Он умер одиноким и измученным, но, по словам людей, которые были с ним, всегда стойким и гордым. Никогда мой отец не добивался, не просил никаких поблажек и облегчений. Он шел по своему крестному пути, морально не сгибаясь.
Где его могила на далекой северной земле? Лежит он один, или закопан вместе с другими мучениками, в общей могиле, может быть уже вспаханной и перепаханной?
Много еще лет пройдет, много воды утечет, но имена мучеников, оставивших свои кости в безымянных могилах далекой Сибири, Урала, Норильска, Мордовской АССР и других мест человеческого закрепощения, останутся навсегда жить в памяти их близких и навсегда останутся пятном на совести торговцев мировой политикой.
Осиротевшим, ничтожным и маленьким чувствовал я себя в пересыльной тюрьме Красная Пресня. Некоторые ее назвали «Кровавой Плесенью» и, думаю, не преувеличивали. Ей это название дало не поведение самого начальства, а его попустительство в произволе блатных, взявших тюрьму крепко в свои руки.
Двухэтажное здание делилось на камеры, но днем камеры не всегда запирались, ввиду того, что из Пресни можно было ходить под конвоем на работу. В ней сидел отработанный пар судебных процессов, и, как я уже сказал, подразделения в ней на блатных и «по 58» не делали.
Работа? — Разгрузка дров, и за нее хватались все. Производилась она далеко не стахановским темпом, и, конечно, было приятнее провести день на свежем воздухе, чем вдыхать в себя запах «кровавой плесени».
В камерах общие нары, рассчитанные на 50 человек. Помещали же 100 и больше. Ни повернуться, ни вздохнуть. В этой пересылке я прошел через подготовку к лагерям, вернее через «последний шлиф». Падая со ступеньки на ступеньку, с отменной Лубянки в коврах, я докатился до положения нуля, где мое прошлое, мое имя, мое как бы социально-арестантское положение не стоило ломаного гроша.
Новичку в Пресне предоставлялось «почетное место». У самых дверей. Рядом с вонючей парашей. Днем ему указывали на крайнее место на нарах. Ночью этого места больше не было. Тело до тела были нары укомплектованы, и новичку предлагалась возможность сидеть на деревянной крышке самой «Прасковьи», так как весь пол тоже был покрыт телами.
Ночью несчастный, впадая иной раз в дремоту, не замечал кандидата на «оправку». Случалось, что он бывал просто облит мочей, или какой-нибудь блатной с удовольствием воссаживался прямо на его колени.
Новички с нетерпением ждали первой очереди, если кого-нибудь убирали и отправляли в лагеря, и торопились занять любое место на нарах или на полу. Даже в декабре не топили в камерах. Людские тела, их испарения создавали просто невыносимую температуру. Форточки стояли настежь открытыми, и из них валил смрадный пар. Вперемешку лежали блатняки и «контрики». К стыду контрреволюционеров, воры и убийцы, как правило, занимали самые лучшие места, грабили и избивали, спали на мягких подушках, присланных из дому людям «по 58», а те молчали и никогда, даже если были в большинстве, не подавали голоса протеста. В такую пассивную камеру попал я на первых шагах.
На второй день по прибытии, отсидев одну ночь на параше, мне удалось заполучить местечко на полу. Морально истерзанный разлукой с отцом, физически смертельно уставший, я заснул мертвецким сном. В ту же ночь меня ограбили. Украли последний табак, вытащив его из внутреннего кармана моего кителя. Обнаружив кражу на следующее утро, я во всеуслышание объявил о совершившемся и стал протестовать. Ко мне сразу же подползла интеллигентская «58 статья» и стала уговаривать прекратить шуметь, а то изобьют, разденут, а могут и прирезать!
— Но нас же, контриков, больше! — возмутился я. — Мы можем им тоже «жизни дать».
— Ш-ш-ш! Что вы! Сумасшедший! Молчите!
Оттолкнув пресмыкающихся, я полез на блатных, предъявляя им свой «иск».
Урки стали смеяться.
— Ишь ты, вояка нашелся! Вот это да! А где корешки твои? Чай, тебе помощь окажут? А ну-ка, ребята, дай ему прикурить!
От одного удара я сразу же очутился распластанным на полу. На мне оказалось человек двадцать. Немного ошалев, я все-таки вступил в неравный бой. Дрался и вырывался из всех своих сил. Еще один удар, и из окровавленного рта я выплюнул зуб.
Удары острой болью отдавались в груди, в полости живота. Били «скопом», и в то же время, «контрики», интеллигенты, сидели молча, забившись по углам, делая вид, что они ничего не видят и ничего не слышат.
В полубесчувственном состоянии меня выбросили за двери камеры. Тут меня сразу же подхватили надзиратели и, не разбираясь, в чем дело, вбросили в соседнюю камеру. В ней тоже находились блатные и «58 статья», но на этот раз я натолкнулся на офицеров и солдат Первой Власовской дивизии. По каким-то признакам они сразу же определили, что я «свой», обмыли кровь с моего лица и расспросили, что со мной произошло. К ним присоединилось несколько бывших военнопленных, служивших во время войны в немецкой армии.
Я рассказал, кто я, и почему я так зверски избит и «разоблачен». Вояки, как в тюрьмах называют военных, рассвирепели. Собралось человек двадцать, столпившихся около меня. Наперебой меня утешали и обещали поддержку. Надобность в ней появилась вскоре.
Немного отойдя, я прилег на свободное местечко. Недалеко от меня уголовники играли в карты. Банкомет проигрался дотла и, как бы ища новые капиталы, взглянул на меня.
— Снимай френч! — мрачно сказал он, останавливая тяжелый взгляд на моем кителе. — Сними, говорю!
— Зачем? — из последних сил вспылил я.
— Я его чичас прошпарил! Платить надо!
— Какое мне до этого дело! — взвыл я не своим голосом.
И тут началось. Вояки повскакивали с мест. Несмотря на истощенность, два десятка бывших солдат дали такого перца шестидесяти блатным и их «шестеркам», что дым шел коромыслом. В ход пошли не только кулаки, но и оторванные от нар доски. Бой продолжался минут десять, и к концу урки сдались, умоляя больше не трогать их. В результате все лучшие места были за нами, и у изголовий нар лежал хлеб и табак, «добровольно, со слезами на глазах» преподнесенный уголовниками в «знак вечного мира».
Интересно отметить, что надзор-состав никогда в подобные ристалища не вмешивался, на чьей стороне ни был бы перевес. Он был глух и слеп и из подобных побоищ старался только найти для себя какую-нибудь выгоду, подобрать незаметно то, что случайно вывалилось, выкатилось, или «плохо лежало». Слава о контриках из 17 камеры пошла по всей тюрьме. Блатные прониклись к нам уважением. Когда нас выводили на прогулку, к нам подкатывались урки и шестерки, умильно заглядывая в глаза.