Солдаты последней войны - Елена Сазанович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петух откинулся на спинку стула. На его лице явно читалось презрение. Он ничего не хотел объяснять, как говорится – метать бисер. Но тут не сдержался Поликарпыч.
– Ну, коль такие пироги, Колян, может, я тебе помогу что понять. Говоришь – все одно… И главное – своя шкура. Своя жизнь, значит. Да, видимо, ты настоящей жизни-то и не нюхал. Послушай вот…
Был у нас в отряде парень из Белоруссии. Кастыном по-ихнему звали, по-нашенски – Костя. Хорош собой, чертяка, да и вояка был что надо. Ничего не боялся! Но и не рисковал понапрасну. Его все любили, потому как щедрый и добрый был, как и его земля. С самого начала мы подружились. Все делили пополам, как и положено. А по вечерам, после боя, он, как помню, на небо любил глядеть. В августе звезд полным полно, как цветов полевых. А они тогда все падали и падали. Никогда потом не видел, чтобы так часто звезды падали… Кастын глядел на небо и про свою родню рассказывал. Мы всех его родственников уже знали, как своих. А родни у него – почти вся деревня. Бабка, дед, отец, мать, шестеро сестер, да у каждой по двое своих деток, а дядьев всяких, теток и племянников – не счесть. И жена у Кастына, сказывал, красавица, перед самой войной ему тройню родила. Троих пацанов, представляешь!.. В общем, почти вся деревня в родне и получается.
Помню звал он всех к себе, на родину. На Гродненщину. Говорил, как война закончится, сразу к нему и поедем. Деревня его Маковкой называлась, а почему так прозвали – никто не знает. Маков никто там в жизни никогда не видывал. Других цветов – пожалуйста, а маки вот не росли.
Говорил, значит, что как приедем, люди столы прямо на улице накроют, как принято. Как на свадьбе. И встречать будут, как героев. Картошечкой запеченной, моченными грибочками, да наливочкой из калины… Так вкусно рассказывал, что слюнки текли. А потом, говорит, на речку пойдем. Реки – спокойные, неторопливые, молчаливые, но чужаков не любят. Не знаешь мест – запросто пропадешь. А по вечерам, говорил, соловьев будем слушать…
Все красиво описывал, как сказку. И я уже мечтал об этой деревушке. Очень хотел эту райскую землю повидать. Ну, как будто звала она меня, манила, словно к себе домой.
Дошли мы с Кастыном до Берлина. Многих товарищей схоронили. Из всей нашей роты, с кем воевать начинали, только мы с Кастыном и уцелели. Сберегла нас судьба. Ну, когда добили фрица и домой засобирались, Кастын мне и говорит:
– Так поедешь к нам в деревню?
– Ну как же, – отвечаю. – Сам жду – не дождусь!
– Обещаешь? Ну же! Давай клятву, что поедешь!
Вижу, глаза у него блестят, а сам белый весь. Что это, думаю, с моим товарищем случилось. А он все твердит: клянись, да клянись. Во, чудак, думаю. Но раз так, поклялся в общем я, что непременно поеду в те места.
А 9 Мая, когда все салютовать начали, тогда сердце чуть не выскочило. Всю войну громыхало – и ничего. А тут вдруг не понимаю – неужели конец?! Неужели все?! И теперь с Кастыном прямиком в Маковку?! Побежал искать его. Долго искал. Нет нигде. Вернулся в часть, ничего не понимаю. Встретил хлопцев из соседней роты.
– Кастын-то твой, – говорят они мне, так буднично говорят, а сами глаза прячут, да зубы стискивают. – Кастын-то застрелился…
Убили? – не понимаю я, а сердце прямо выскакивает из груди.
Теперь я уж точно знаю, что такое бывает. Выскакивает оно из груди-то, сердце. А внутри остается ночь кромешная, да пустота. Словно дыра какая…
– Да как же так, – говорю, тихо говорю, потому как сердце уже не чую. – Да как же так… Ведь Победа… А его убили… Убили…
А они мне все твердят: сам, мол, застрелился. И страницу какой-то пожелтевшей газеты подсовывают. Взял я ее, да ничего не вижу. Словно ослеп. Шепчу, сами прочитайте, не могу я, не вижу. Ничего не вижу. Газета совсем старой оказалась, еще с 41-го, как только фашисты пошли по Белоруссии. В первый же день сожгли они Маковку. До тла, значит, сожгли. Ни одной живой души не осталось. Всех согнали в колхозный амбар, собрали да кучи, как мусор, и подожгли. Всю родню Кастына. Детишек не пожалели, стариков… Никого. В газете об этом заметка крохотная. Так мол и так, написано, не забудем ни одной загубленной жизни и сотрем фашистскую гадину с лица земли.
Кастын, значит, всю войну, с сорок первого, хранил эту газетную вырезку, в нагрудном кармане носил, не расставаясь. А нам про Маковку все рассказывал, красиво так, как сказку. Словно жива была деревня все это время, и люди живы. И ни разу не видел я, чтобы он плакал. Как воевал – видел. Знатно воевал. Понапрасну не рисковал никогда. Берег себя, значит, чтобы сполна расквитаться с фашистом.
Не для кого ему уже было жить. Аж с сорок первого. Ни матери, ни отца, ни детей, ни родни не осталось. Даже дома. Да что говорить… Ни родины, как тут некоторые говорят, с маленькой буквы. Но другая Родина, та что с большой, еще жила, боролась, и любил он ее больше всего на свете. Вот он и стиснул зубы, и затянул потуже ремень… Вот так… А 9 Мая он, наверное, понял, что долг свой на этой земле выполнил. Сполна…
А я сразу после Берлина поехал в Маковку. Одно пепелище кругом. Никто меня не встретил, и столов никто не накрыл. И героем себя я не чувствовал. Соврал, стало быть, Кастын. Однако, походил я там, увидел спокойную, молчаливую речку, послушал голосистого соловья. А на месте того амбара, где фашисты всех сожгли, увидел я небольшой деревянный памятник с пятиконечной звездой. Видать, кто-то все-таки остался в живых. А, может, партизаны поставили. И на нем фанерная дощечка прибита. Ничего там не написано – одни фамилии погибших. Вся родня Кастына, все его братья и сестры. А стало быть – и мои братья и сестры. Нет, подумал я. Не соврал он. Вот это небо. Эта земля. Живы. И, значит, люди эти живы. Все равно, пусть и не здесь… Не соврал, Кастын. Встретили меня, как героя. Встретила от всей души меня Родина моего товарища. Моя Родина… Но удивительно было другое. Вся земля была густо усыпана маками. Ярко алые, как капли крови, как огненные всполохи. Они росли повсюду, куда ни кинь взгляд. Жаль, что на пепелище…
А ты говоришь, Коля, Родина… Была бы она с маленькой буквы, Кастын бы еще в сорок первом наложил на себя руки. Но Родина, как душа… Как для кого… У кого большая, как вся земля или небо. А у кого умещается в три квадратных метра…
Ни разу никто не перебил Поликарпыча. Его слушали внимательно, опустив головы. Изредка я глядел на Коляна, видел как изменяется его лицо. На нем проступало то презрение, то недоумение, то снисхождение. Но чаще всего – страх. Я четко уловил этот страх. Который с каждым словом Поликарпыча все более увеличивался. И в этом страхе я увидел залог нашей общей победы… Но дворник не собирался так просто сдаваться. Он молча встал. Молча, один залпом осушил рюмку. Вытер рукавом мокрые губы. И усмехнулся.
– Ну, еще как посмотреть. Смерти он искал, ваш Кастын, с самого начала войны. Потому как сам на себя руки наложить боялся. Вот и воевал. И потом… Если она такая большая, его родина, чего ж он дальше ей служить не стал. Она же и после победы осталась, никуда не делась. Да и работенки после войны хватало… Значит все же… На первом месте он думал о своем маленьком домике. Соленых огурчиках, да детишках…
В этот миг Колян вдруг мне напомнил телевизионного диктора. Лощеного, сытого, наглого, на все имеющего заранее проплаченный ответ. С душою метр на метр, едва умещающейся в телевизионный экран. А Юрьев не выдержал. Он бросился на Колю с кулаками, схватил его за шиворот и встряхнул с такой силой, что у того перекосилась физиономия.
– Врешь, сволочь! Все врешь! Да таких, как ты… Мы… – он уже было замахнулся, чтобы съездить по наглой роже, но мы вовремя подоспели и с трудом оттащили артиста.
А Коля как-то бочком, по стеночке, прошмыгнул к выходу. Но я его успел догнать.
– Слушай меня, Коля, слушай внимательно и запоминай, – я старался говорить спокойно, поскольку знал, что таких подлецов можно достать только выдержкой. – Я не знаю, зачем ты здесь появился, Коля. Но от тебя гнильцой за версту несет. Так что старайся держаться от нас подальше. Особенно от артиста. Запомни – особенно! И, если я еще раз замечу, что ты провоцируешь подобные разборки… Нас много, Коля. Гораздо больше, чем ты думаешь. Гораздо… И мне тебя даже искренне жаль.
Коля заискивающе посмотрел на меня.
– Да чего ты… Вот глупость какая! Зачем так все преувеличивать?! Подумаешь, ну, выпили мужики, ну, подрались… Нормально. И потом… Разве у нас запрещено иметь разные взгляды?
– Взгляды – нет. А вот подлость, низость, мерзость – запрещена. А осквернение памяти вообще строго карается по УК. Тем более, кроме наших дурацких законов, существуют и другие, не писанные. Советую их не нарушать. Если нельзя осудить подлость по закону, то еще не значит, что суда вообще не будет… А теперь – пошел вон, – я буквально вытолкнул его за порог и так хлопнул дверью, что посыпалась штукатурка…
В эти дни я ни разу не звонил Майе, и не только потому, что они пролетели в суете. Мне не хотелось, чтобы наша первая встреча (после любви) началась с печальной ноты. Хотя в глубине души все же надеялся, что она сама даст о себе знать. Но звонка от нее не было.