Господа Помпалинские - Элиза Ожешко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Павлик, она верит в любовь… — заблестевшими глазами глядя на Павла, убежденно промолвил Цезарий. — Она сама мне об этом сказала… Любит деревню, тишину, цветы, поэзию… Я уверен, она может полюбить глубоко, искренне… Только… нравлюсь ли я ей?.. — И, помолчав немного, добавил чуть слышно: —Не знаю, могу ли я вообще кому-нибудь понравиться…
На этом разговор прекратился.
Приехав во дворец, Цезарий забился в самый дальний угол одной из многочисленных гостиных и углубился в чтение при свете свечи. Не думайте, благосклонным читатель, будто «ce pauvre César» не пользовался плодами великого изобретения Гутенберга, На-против, читать он очень любил и просиживал иногда над книгой всю ночь напролет. Правда, увлекался он не какими-нибудь учеными сочинениями. Бедный Цезарий, позор и огорчение семьи, всюду таскал с собой романы разного разбора, стихи польских поэтов, изредка популярный исторический труд — вот и все. И никогда не рассказывал о прочитанном, ни с кем не делился впечатлениями, словно стыдясь своего пристрастия. Было время, он охотно рассуждал о книгах и писателях, но получалось это у него всегда так неуклюже, некстати, что графиня заметила ему однажды:
— Mon paurve César! Ты не рассуждал бы лучше о литературе! Говоришь нелепости, к тому же о книгах, никому, кроме тебя, не известных!
А Мстислав не упустил случая прочитать брату нотацию:
— Прекратил бы ты это, Цезарий! Чтобы в обществе беседовать о литературе, надо обладать остроумием, находчивостью, вкусом, et tu sais bien, что господь не наградил тебя ими.
После этого разговора у Цезария пропала охота рассуждать о книгах, но читать он не перестал. Вот и сейчас на смену дню, полному переживаний, пришла ночь, а он все сидел над книгой. Павел давно уже спал безмятежным сном. Большие часы на башне маленького Ватикана пробили полночь, а он все читал. Старый, преданный камердинер графини, приставленный в качестве няньки к Цезарию, несколько раз входил в комнату и почтительно, но строго внушал молодому господину, что уже поздно и госпожа графиня будет недовольна, если узнает, что он так долго не спит и портит себе чтением глаза.
Но в этот день в Цезарии и вправду свершился нравственный переворот. На первое сделанное ему замечание он мягко и даже чуть просительно сказал:
— Мне еще не хочется спать, Фридерик!
А во второй раз отрезал:
— Я пойду спать, когда сочту нужным, понятно?
Это было сказано таким решительным тоном, что
Фридерик, не получивший от графини полномочий прибегать к силе, ретировался и улегся спать.
Наутро к высокому парадному крыльцу подъехали щегольские санки, запряженные парой отличных лошадей. Когда братья Книксены поднимались по ступеням, лица их сияли блаженством: наконец-то перед ними отворились двери этого неприступного, заколдованного замка, на который они только поглядывали с вожделением, проезжая мимо к своим друзьям-приятелям, птицам такого же невысокого полета.
Гостей, как часто у больших господ, принимал доверенный и друг хозяина — в данном случае Павел. Это не значит, что Цезарий не вышел им навстречу, не пожал сердечно рук и не пригласил — жалким, отнюдь не графским жестом — в гостиную. Он сделал все, что полагается; но занимать гостей и угощать охотничьим завтраком было делом Павла. Цезарий же углубился в созерцание своих рук, и каждый вопрос, который отрывал его от этого странного занятия, застигал его врасплох: он смущался, робел и долго собирался с мыслями, прежде чем ответить.
Молодые люди — веселые, остроумные, уверенные в себе, словом, что называется extrêmement bien и к тому же братья Делиции — понравились Цезарию. Но это не мешало ему робеть при них еще больше, чем в обществе прочих смертных, хотя, видит бог, трудно было в целом мире найти кого-нибудь, с кем он чувствовал бы себя непринужденно.
После завтрака решили отправиться верхом на псовую охоту. Помня о своих «успехах» в верховой езде, Цезарий побледнел и с помощью Павла под каким-то предлогом уклонился от участия в охоте. Молодые люди не настаивали, но взяли с него слово, что, в наказание, он сегодня же поедет с ними в Белогорье. И, пустив вперед борзых, веселые, красивые, стройные, в ладно сшитых охотничьих костюмах, вскочили на лошадей и поскакали через широкое поле к лесу. Цезарий, стоя на крыльце, смотрел им вслед счастливыми глазами. Причин для радости у него было целых три. Во-первых, удалось увильнуть от охоты, перспектива которой мучила его еще со вчерашнего дня. Во-вторых, он был в восторге от братьев Делиции (при всех своих несовершенствах завистлив он не был, и его всегда тянуло к жизнерадостным, красивым людям). И наконец, третья и главная причина — Генрик и Владислав пригласили его в Белогорье.
Значит, он сегодня увидит Делицию. А может быть, это она сама и попросила пригласить его?.. Неужели та, о ком он думал всю ночь, тоже, хоть на миг, вспомнила о нем… Может быть, он все-таки ей понравился… От этих мыслей Цезарий пришел в необычное волнение.
«Такая красивая, чистая, скромная, — думал он, расхаживая по большим гостиным, — и так похожа на мою милую, бедную Дороту!»
Братья Книксены выполнили свое обещание. После обеда, за которым Цезарий в обществе веселых, сердечных друзей немного осмелел, усадили его в свои сани и с быстротой ветра помчали в Белогорье.
Павел, оставшись дома… прошу прощенья, во дворце и распорядившись, чтобы за Цезарием послали лошадей, погрузился в невеселые раздумья о будущем своего питомца, «Бедный Цезарий! Только бы не ждало его новое разочарование, — рассуждал он сам с собой. — Как знать, может, он повзрослеет наконец и почувствует себя человеком, если Делиция ответит ему взаимностью…»
Вернулся Цезарий поздно ночью. Взглянув на него, Павел сразу понял: все кончено. Молодой граф влюблен без памяти, и сердце его окончательно и бесповоротно принадлежит фее Белогорья.
Молодого человека словно подменили — осанка гордая, прямая, движения быстрые и уверенные, глаза блистают. Едва неусыпный страж — камердинер Фридерик— удалился, Цезарий бросился Павлу на шею:
— Павлик, какая она красавица, если бы ты только видел!.. Во сто крат красивей, милее и скромнее вчерашнего.
Излив первый бурный восторг, Цезарий немного успокоился и, сев напротив Павла, с мечтательным выражением и слезами радости на глазах, тихо, медленно заговорил:
— До чего же они там все милые, простые, добрые… Как у них хорошо, уютно… Я себя чувствовал так, будто век с ними знаком… Владислав и Генрик меня полюбили… Да, да, полюбили сердечно… Пани Книксен тоже была ко мне очень добра. Несколько раз даже оговорилась, назвала меня просто «пан Цезарий». И ты не представляешь, как мне это было приятно! Никогда я не мог взять в толк, зачем без конца повторять: «Граф, граф!» Будто это доставляет кому-нибудь удовольствие. И еще, дорогой Павлик, мне кажется… только не смейся надо мной, может, я ошибаюсь и возомнил о себе невесть что, но, по-моему, я тоже немножко… капельку нравлюсь…
По лицу Павла видно было, что он не разделяет восторгов двоюродного брата.
— Надеюсь, ты не сделал ей предложения?
— Нет, — вытаращил глаза Цезарий. — Мне это и в голову не пришло.
— Вот и отлично, а то обязательно сделал бы.
— Нет! Нет! Что ты! — с непритворным испугом вскричал Цезарий.
— Почему?
— Отказа побоялся бы.
— Что ж, получил бы отказ да укатил в Варшаву!
Цезарий побледнел и с укором взглянул на друга.
— Не говори так, Павлик! — тихо сказал он. — Не надо этим шутить… Я ведь не Мстислав, это ему ничего не стоит приволокнуться или любовницу завести… Если я полюбил без взаимности, то не знаю… не знаю, что со мной будет…
И он так побледнел при этих словах и засверкал глазами, что Павел даже испугался.
— Если так далеко зашло, — сказал он строго, — немедленно собирайся и нынче же ночью едем в Варшаву… Я вижу, ты по уши влюбился… А что, если она тебя не полюбит? Удирай-ка, пока не поздно…
Цезарий с загадочной улыбкой остановился перед Павлом и голосом, глухим от волнения и стыда, сказал:
— Ни за что не уеду, Павлик! Ни за что… Я так ее люблю! Она такая красивая, добрая, хорошая!.. Я полюбил их всех, Павлик… Пани Книксен заменит мне мать, ее братья — родного брата… Ну, скажи сам, разве я знал, что такое материнская ласка? Любовь брата?.. — вырвалось у него. — Меня никто, никогда… — и, словно спохватившись, замолчал.
Это была первая его жалоба, крик души, снедаемой тайной, неосознанной болью. С удивлением смотрел Павел, как, схватившись за голову, он почти в исступлении закричал:
— Так не может продолжаться! Разве это нельзя изменить? Нет, Павлик, невозможно так жить и не стоит! Я хочу иметь родных! Хочу быть для кого-то не только «паном графом» или «бедным Цезарием»! Они ласково ко мне отнеслись, и я полюбил их за это всем сердцем!