Стена памяти (сборник) - Энтони Дорр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В одном из журналов дедушки З я прочла, что молодой альбатрос, впервые встав на крыло, может, ни разу не коснувшись земли, оставаться в воздухе в течение пятнадцати лет.{102} Прочитав это, я подумала, что хорошо бы, когда я умру, меня привязали бы к десяти тысячам воздушных шариков, чтобы я могла летать в облаках, проносясь над городами, потом над горами, и улетела бы в океан, чтобы на многие мили подо мной расстилалась только голубая гладь, а мое тело над нею летало бы и летало.
Может, и я бы продержалась в воздухе пятнадцать лет. Может быть, на меня садились бы альбатросы, пользуясь мной как этаким насестом для отдыха. Я понимаю, что болтаю глупости. Но эти мои глупости, думаю, ничуть не глупее, чем когда видишь, как твоих маму и папу в ящиках закапывают в землю.
Теперь мы с миссис Сабо вечерами смотрим по ее огромному телевизору шоу под названием «Знакомство с поварешкой». Я пробую готовить чипсы из кабачков. Потом пытаюсь баклажаны запекать в пепси-коле. Учусь готовить спаржу по-францискански и брокколи «мозги Дианы». Садясь за стол, дед иногда делает брови домиком, но, дождавшись, пока я пробормочу все эти мои «благослови нас, Господи» и т. п., ест все, что я ни приготовлю, запивая пивом «Юозо алус»{103}. Иногда по выходным он катает меня на машине по стране, показывает маленькие городки с названиями вроде Панямуне и Пагегяй{104}, там мы едим мороженое в брикетах, покупая его на заправках «Лукойла»; Бедолага тем временем спит себе на полке под багажной дверью, покуда небо из голубого становится лиловым, а из лилового черным.
В августе мы с миссис Сабо почти каждый день выходим на реку ловить осетра. Сперва я на веслах выгребаю повыше, а потом мы сплавляемся к дому по течению, время от времени бросая якорь (кусок шлакобетона), чтобы сделать пару забросов в глубокие ямы. Я сижу на носу, миссис Сабо на корме, а Бедолага спит под серединной банкой, и я все время думаю про воспоминания: как это выходит, что вот только что ты что-то помнил, а потом вдруг – раз! – и куда-то все подевалось. Еще я думаю о том, что небо может быть этаким черным Ничто, пусть и огромным-преогромным… а бывает, что ты чувствуешь его над собой как некий покров и защиту.
Вот и последний августовский рассвет. Мы на реке примерно в миле от дома, выше по течению. Сидим, удим, вдруг миссис Сабо резко выпрямляет спину и произносит что-то по-русски. Лодка принимается качаться с боку на бок. И тут у нее катушка как зажужжит!
Бедолага поднимает лай. Миссис Сабо упирает каблуки в борт, комель удилища втыкает себе в живот и изо всех сил держит. Катушка продолжает с визгом раскручиваться.
Что бы там на другом конце ни было, лески оно отмотало себе изрядно. Миссис Сабо держит удочку мертвой хваткой, ее лицо принимает выражение странной свирепости. Очки съезжают с переносицы к кончику носа. Блузка на спине темнеет, на ней проступает пятно пота, по форме напоминающее Австралию. Старуха что-то бормочет себе под нос. Ее маленькие дряблые руки трясутся. Удилище в руках гнется так, что напоминает перевернутую букву «U».
Что делаю я? А что тут особо-то сделаешь? Мне остается только молиться, и я молюсь. Натянутая как струна леска миссис Сабо косо пронзает водную гладь, мне видно, как она уходит в глубину, постепенно растворяясь в кофейного цвета мути. Лодка, похоже, пришла в движение – пошла, и пошла, и пошла против течения, катушка у миссис Сабо временами то трещит, то взвизгивает, и у меня появляется такое же чувство, как когда в воскресной школе на занятиях по хоровому пению учительница порой хвалила нас: вот это да, мол, вот так молодцы – подключились к кое-чему такому, что больше вас всех вместе взятых.
Леска медленно описывает около лодки полный круг. Миссис Сабо старается держать удилище вершинкой вверх и одновременно накручивает катушку, по чуть-чуть, дюйм за дюймом выбирая леску. Потом вдруг леска дает слабину, и миссис Сабо начинает крутить рукоять катушки с бешеной скоростью, выбирая леску ярд за ярдом, пока то существо, что затаилось в глубинах, пытается, видимо, чуток передохнуть.
К поверхности идут пузыри. В воде становится виден вертлюг и грузило. С минуту снасть стоит на месте – под самой поверхностью воды, словно дразнит: еще чуть-чуть, и будет видно, кто там на конце поводка, кто так упорно бьется, но тут со звуком, похожим на взрыв петарды, поводок лопается, и вертлюг с грузилом и куском поводка пролетает над нашими головами.
Миссис Сабо валится на спину и чуть не падает за борт лодки. Удочку из рук выпускает. Теряет очки. Бормочет что-то неразборчивое, вроде: гос-поди, господи, господи… По поверхности воды пробегает легкая рябь, ее сразу сносит течением. А потом – все. Тишина и легкий плеск воды о корпус лодки. Опять мы медленно скользим вниз по течению. Бедолага лижет миссис Сабо ладонь. А миссис Сабо, слабо улыбаясь, чуть приобнажает золотые зубы – так, будто существу, зацепившемуся за крючок на ее леске, только что удалось на минутку вернуть ее в нынешнее время, в эту тишину, где, как я чувствую, присутствует и мама – и не важно, что под этим чуждым литовским, только что вставшим солнцем, важно, что нам обеим еще жить и жить десятилетия.
Дедушка З мне, конечно, не верит. Опытный каменотес и довольно известный в Литве художник, он сидит на краю кровати перед тарелкой с недоеденной цветной капустой и сыром пармезан, – локти на ломберном столике, вислые веки, лопнувшие сосудики на щеках. Отсмеявшись, вытирает глаза и говорит, что мне пора бы подумать о школьном платье. Говорит, что это нам, наверное, какой-нибудь жирный карп на крючок попался, или старая шина, или туша утопшей коровы, потому что вероятность поимки осетра примерно такая же, как и поимки динозавра. Да-да, вот представь: тянем-потянем, а на том конце огромный семидесятимиллионолетний трицератопс, весь в тине и мокрых пластиковых пакетах.
На крючке у миссис Сабо был осетр, говорю я.
Ну, был так был, говорит дедушка З. Но глаз на меня не подымает.
Стены Мажейкяйской городской средней школы (средняя школа, кстати, по-литовски будет «выдуриня мокикла»[10]) сложены из кирпича песочного цвета. Окна все темные. На парковочной площадке какой-то мальчишка упорно зашвыривает теннисный мяч на крышу, ждет, когда мяч скатится обратно, ловит его и повторяет это раз за разом.
На вид школа как школа, говорю я.
На вид очень даже неплохая, говорит дедушка З.
Начинается дождь. Дед говорит: что ты нервничаешь, а я ему: ну почему ты мне не веришь насчет той рыбы? Бросив на меня взгляд, он переводит его опять на парковочную площадку, опускает стекло окошка и ладонью принимается стирать дождевые капли с лобового стекла.
Осетры в реке есть. По меньшей мере один. Один – это уж как минимум.
Да вымерли они, Элли! – сердится дед. Ты только сердце себе надрываешь этой своей рыбалкой. Этим ты только хуже делаешь свое одиночество.
А ты, дедушка, значит, не веришь в то, чего не можешь увидеть, я правильно понимаю? В существование души ты ведь тоже не веришь! На каждом своем надгробии изображаешь крест, а сам думаешь, что после смерти с нами не происходит ничего, кроме превращения в пыль и грязь.
Какое-то время мы наблюдаем за пацаном, который швыряет и ловит теннисный мяч. Ни разу он его не упускает. Дедушка З говорит: я же бывать в Канзас. Летать на самолете. Видеть облака сверху. И никаких там людей нет. Ни ворот, ни Иисуса никакого. Говоришь, твои мама и папа на небе? Сидят на облаках? Ты правда так думаешь?
Я оглядываюсь на Бедолагу, свернувшегося на полке под задним стеклом, рябым от дождевых капель. Может быть, говорю я. Может быть, я и правда представляю себе это именно таким образом.
У меня появляются подружки – девочка по имени Лайма и еще одна, ее зовут Аста. Они тоже смотрят передачу «Знакомство с поварешкой». У них родители не умерли. Мамы часто орут на них за то, что они бреют ноги; ругаются – типа: не грызи ногти, Лайма, или: как ты можешь ходить в такой короткой юбке, Аста!
Ночами я лежу на кровати в комнате с голыми стенами, на которых все время трескается штукатурка, и с окном, на котором нет штор, слушаю, как тарахтит кислородная машина миссис Сабо, и наблюдаю за звездами – как они мало-помалу незаметно ползут поперек окна. Перечитываю биографию Эмили Дикинсон, и меня поражает ее фраза: «Жизнь исполняет меня такого страха, что он почти не оставляет времени ни на что другое». Вот, люди до сих пор помнят, что говорила когда-то Эмили Дикинсон, а попытайся я припомнить хоть одну фразу, сказанную мамой или папой, у меня ничего не выйдет. А ведь они мне, наверное, говорили миллион всяких фраз, прежде чем умерли, но сейчас у меня остались, похоже, одни молитвы и всякие клише. Стоит закрыть глаза, и я могу увидеть маму и папу в церкви – маму с маленьким бордовым молитвенником в руках, а на папе его любимый яхтсменский поясок и мягкие мокасины с резинками вдоль подъема ноги. Вот он наклоняется, чтобы шепнуть что-то на ухо мне, маленькой девочке, стоящей рядом с ним. Открывает рот, а что говорит, не слышно.