Донья Барбара - Ромуло Гальегос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Усопший, хочешь, чтоб за тебя помолились? – воскликнул пеон вместо ответа, но, поймав взгляд Антонио, добавил: – По заслугам ли мне это, нинья Марисела?
– А почему бы нет? – сказал Сантос. – Потанцуй с ней. Марисела закусила губу, а Пахароте, почти неся ее на руках, крикнул, поравнявшись с арфистом:
– Играй звонче, Рамон Ноласко! И вы, Амбросио, хорошенько встряхивайте мараки, которым сегодня полагается быть из чистого золота. Пред вами – цветок Альтамиры и Пахароте, не заслуживший такой высокой чести. Шире круг, ребята! Шире круг!
X. Страсть без имени
– Хеновева, дорогая! Что я сделала!
– Что, господь с тобой!
– Иди, расскажу. Сюда, к изгороди, тут нас никто не услышит. Возьми меня за руку, послушай, как бьется сердце.
– Понимаю! Он наконец сказал тебе?
– Нет. Ни одного слова. Клянусь! Это я ему сказала.
– Ты? Собака забежала вперед стада?
– Получилось нечаянно. Слушай. Я была очень сердита, ведь он ни разу не пригласил меня танцевать.
– И чтобы отомстить ему, ты пошла с Пахароте? Мы все видел гг. А потом доктор отстранил Пахароте и сам танцевал с тобой.
– Погоди, я все расскажу. Говорю, я была очень зла. Так зла, что чуть не разревелась, но он вдруг взглянул на меня, и я, чтобы скрыть чувства, не показать ему, как он меня обидел, улыбнулась. Но не так, как хотела, понимаешь?
– Ясно, где уж тут улыбаться!
– Ну так вот. И знаешь, как я решила поправить дело? Пропади все пропадом, думаю. Уставилась па него и говорю: «Противный!» – Марисела заливается краской и добавляет: – Ну что? Видела ты в жизни такую наглую женщину, как я?
В этой фразе – вся ее наивность, но Хеновева думает иначе: «А вдруг это то, о чем говорит дедушка: яблочко от яблоньки недалеко падает?»
– Ты что, Хеновева? Я плохо поступила, да?
– Нет, Марисела. Просто я хочу знать, что было дальше.
– Дальше? По-твоему, этого мало? Ведь я в одном слове сказала ему все!
– И он понял?
– Во всяком случае, он сбился с такта. А у него такой тонкий слух! Он не сказал ни слова и больше ни разу не посмотрел на меня… Вернее, не знаю, я сама после этого глаз не смела поднять.
Хеновева снова задумывается. Молчит и Марисела, и ее взгляд тонет в светлой дали саванны, спящей в лунном сиянии. Внезапно она принимается хлопать в ладоши:
– Я сказала! Я все сказала ему! Теперь, если он останется прежним, то уж не по моей вине.
– Ну, хорошо, Марисела. Что же теперь будет?
– А что должно быть? – допытывается девушка, видимо
не понимая вопроса. Но тут же принимается убеждать подругу и самое себя: – Но, послушай, что же мне было делать? Пойми: весь день я мечтала об этих танцах. Думала: ну, сегодня-то он мне скажет! А потом, я ж говорю тебе, у меня вырвалось нечаянно. Ты сама виновата. Всякий раз, как мы с тобой встречаемся, ты твердишь: «Все еще не объяснился?» А теперь вот ревнуешь.
– Да не ревную я, просто думаю о тебе.
– С таким озабоченным лицом, когда я так довольна?
Пахароте, разыскивая Хеновеву, обещавшую ему танец, который уже начали играть, подошел к ним, и разговор прервался.
Марисела осталась у изгороди, ожидая, когда пригласят и ее. Но никто не подходил, и она мысленно продолжала говорить с Хеновевой.
«Ну, хорошо, Марисела. Что же теперь будет? Думаешь, все может пойти по-старому после того, что случилось? Воображаешь, что, решившись произнести то, что не осмеливались сказать тебе, ты всего добилась? Неужели не понимаешь – ведь ты лишь усложнила дело! С каким лицом ты предстанешь перед Сантосом завтра, если он сегодня не подойдет и не скажет, что любит тебя?… А он не идет. И не придет всю ночь. В какую лужу ты села! И все потому, что не умеешь скрывать свои чувства. Ты только представь, что он сейчас думает о тебе. Он, такой… противный!
– Я знаю, что я противный. Ты мне это уже сказала.
– Ах! Вы здесь?
– Да. Ты разве не видишь?
– Нехорошо ходить на цыпочках и подслушивать, что думают другие.
– Я шел не на цыпочках и не обладаю даром читать чужие мысли. Но когда думают вслух, рискуют быть услышанными.
– Я ничего не говорила.
– Тогда я ничего не слышал.
Пауза. Долго он будет молчать? Робким его не назовешь. Может, помочь ему, чтобы язык развязался?
– Так вот…
– Что?
– Ничего.
– Ну, ничего так ничего, – смеется он.
– Над чем вы смеетесь?
– Ни над чем. – Он продолжает смеяться.
– Ха! Может, свихнулись?
– Говорят, в льяносах рассудок у людей мутится от лунного света.
– Не знаю, как ваш, а мой в полном порядке.
– Тем не менее влюбиться в Пахароте, так сразу, не подумав, это безумие. Пахароте хорош на своем месте, но не как жених…
– Ха! А почему бы и нет? Разве я не была бездомной скотиной, когда вы подобрали меня? У кого такая мать, тому и такой отец хорош.
– Я предвидел, что услышу сегодня и эти «ха» и вульгарные поговорки. Но сейчас ты делаешь все это мне назло. Так что, если тебе угодно обманывать меня, придумай что-нибудь поумнее.
– А что же вы-то не придумали ничего умнее, как сказать, что я влюблена в Пахароте? Теперь я могу посмеяться. Учитель острамился перед своей ученицей!
– Так не говорят: «острамился».
– Ну, попал впросак… Или опять плохо сказано?
– Нет, – говорит он и надолго задерживает на ней взгляд. Затем спрашивает: – Вдоволь посмеялась?
– Вполне. Придумайте что-нибудь, может, еще посмеюсь. Скажите, например, что вы пришли сюда, к изгороди, помечтать об одной из своих каракасских «приятельниц». Уж я-то знаю, что она вовсе не приятельница, а невеста ваша.
– Ну, если ты начнешь смеяться над моей…
– Ясно, хоть и не договариваете. Я уже смеюсь. Слышите?
– Продолжай, продолжай. Мне приятен твой смех.
– Тогда я снова стану серьезной. Я не желаю быть забавой для кого бы то ни было.
– А я придвинусь поближе и спрошу: «Ты любишь меня, Марисела?»
– Я обожаю тебя, противный!»
Но весь этот разговор происходил только в воображении Мариселы. Может быть, подойди Сантос к изгороди, такой разговор и состоялся бы; но этого не случилось.
«Да нужны ли мне его объяснения? Разве без них я не могу любить его, как раньше? И разве моя нежность к нему – это любовь? Нежность? Нет, Марисела. Нежность можно питать ко многим сразу. Обожание?… Ах, зачем все эти слова!»
На этом Марисела с ее сложной и одновременно наивно л душой сочла решенной трудную проблему отношений с Сантосом Лусардо.
Любовь ее не была еще земной, жаждущей телесных наслаждений, хотя и не походила на платоническое обожание. Жизнь, склоняя это чувство то в одну, то в другую сторону, должна была определить его будущую форму; но сейчас, находясь на точке равновесия между мечтой и действительностью, оно оставалось пока страстью без имени.
XI. Благие намерения
Как ни странно, но Сантос тоже стал задумываться о своих отношениях с Мариселой и искать решения этого вопроса.
С беспристрастным видом, чтобы лучше разобраться в своих чувствах, он уселся за письменный стол, очистил его от вороха бумаг и книг, которые незадолго до этого перелистывал, и уложил их в две аккуратные стопки, словно речь шла о том, чтобы просмотреть именно эти юридические книги и счета по хозяйству; затем, положив на каждую стопку руку, словно желая превратить в осязаемые вещи те чувства, над которыми ему предстояло размышлять, он проговорил, глядя на бумаги под левой ладонью:
– Марисела влюбилась в меня, это очевидно, – да простится мне моя самонадеянность. Этого следовало ожидать: годы, стечение обстоятельств… Она красива, – настоящая креольская красавица, – мила, интересна по складу души, общительна и могла бы стать хорошей подругой для человека, неизвестно еще сколько времени вынужденного вести эту скучную, полную неудобств жизнь среди пеонов и скота. Трудолюбива, решительна и не отступит перед трудностями. Но… из этого ничего не выйдет!
И он махнул рукой над бумагами, как бы перечеркивая то, что в них написано. Затем, устроив поудобнее правую руку на стопке книг, продолжал размышлять:
– Здесь нет никаких чувств, кроме вполне естественной симпатии и бескорыстного желания спасти бедную девушку, приговоренную к такой печальной судьбе. Возможно – и это самое большее – чисто духовная потребность женского общества. Но если со временем это угрожает сентиментальными осложнениями, то самое разумное принять меры немедленно.
Он снял руки с книг и бумаг, откинулся в кресле и продолжал свой мысленный монолог:
«Марисела не должна оставаться здесь. Конечно, о возвращении в ранчо не может быть и речи, это значило бы отдать ее мистеру Дэнджеру. Если бы тетки из Сан-Фернандо согласите взять ее к себе! Марисела была бы полезна им, и они, в свою очередь, оказали бы ей большую услугу. Они дали бы ей возможность учиться и завершили начатое мною дело. Только женские руки способны отшлифовать женскую душу, сделать ее нежной и доброй, – а Мариселе этого очень недостает! – выявить то лучшее, что скрывается в самой глубине души и до чего я не смог добраться. Конечно, просить теток, чтобы они взяли Лоренсо, я не могу. Он останется со мной. Раз уж я взвалил на себя эту ношу, то должен нести ее до конца. Кстати, конец, наверное, уже недалеко, и это тоже обязывает меня подумать об устройстве Мариселы. Пока Лоренсо жив, хоть он сидит все время в своей комнате и не показывается даже к столу, пребывание Мариселы в моем доме не вызывает нареканий; но стоит ее отцу умереть, все сразу примет другой оборот. Да и Марисела станет для меня обузой, и я не смогу свободно располагать собой. Допустим, я решу вернуться в Каракас или уехать в Европу, как хотел раньше, что тогда делать с Мариселой? Бросить ее на произвол судьбы – жестоко. Взявшись за ее воспитание, я принял на себя моральное обязательство направить человеческую душу по новому пути. За ней охотился мистер Дэнджер, и она могла пойти по стопам матери. Так неужели я скажу ей: «Вернись, иди прежней дорогой»?