Черные люди - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Морозов-то был спасен, и на следующий же день с большим обережением в сотню стрельцов выехал с молодой женой Анной в Кирилло-Белозерский монастырь на Белом озере. Соляной бунт утихал, добившись Земского собора.
Уставив локти на стол, зажав руками голову, Тихон во второй день соляного бунта сидел у стола в кабаке на Балчуге, смотрел в мерный ковш, пахнущий сивухой. В кабаке пусто, — целовальник то и дело подойдет к двери, выглянет: не идет ли кто? Нет, не идет, да и прохожих мало — весь народ на Красной площади, у царева Верха. Смутен и целовальник Перфишка Ежов — торговли-то нет, убыток царской казне, как бы отвечать не пришлось: в кабаке всего два питуха — один без денег, другой, видно, пить не привык.
Вчерашний весь день просидел в кабаке Тихон, слушал, как над посадами со всех сторон били тревожно набаты, черный дым с отблесками пламени шубой висел над Москвой. Тихон травил, топил свое горе в свирепой водке.
И собственная обида Тихона разгорелась в нем вместе с пожаром. Мечась по городу с народом, Тихон искал князя Ряполовского. А кого спросишь, кто укажет, ежели все люди обезумели от собственной обиды, себя не помнят?
У Чертольских ворот, на Пречистенке, горели пожары, а недалеко, на Волхонке, огня еще не было — высокие старинные сады боронили боярские дома за крепкими тынами, — и туда побежал народ с криком:
— К Ряполовскому, к князю-боярину!
Впереди, как добрый конь, несся высокий чернец с топором в руках, с тем самым, которым он рубил голову Плещееву. Монах закоптел дочерна, вымазан в крови, волоса из-под скуфьи завесили страшно сверкавшие, непроспавшиеся глаза, рядом с монахом бежал скуластый стрелец в красном кафтане, в красном колпаке, с опушкой лисьего меха, с бешеными черными глазами, глубоко запавшими в череп.
— К Ряполовскому! — хрипел стрелец. — К князю! Я его знаю!
Словно кнут стремянного стрельца, опять стегнул этот крик Тихона.
И Тихон бросился за чернецом, вмешался в несущуюся толпу, дышавшую потом, чесноком, луком, водкой, налетел на бурые вырезные ворота под крышей, где горел фонарик перед медным складнем. Трясли ворота, дубовые створы не поддавались.
— Православные! Разобьем дьяволово гнездо!
— Бревно-ом! Бревно сюда! Бревно-о возьмет!
— Чьи холопы-то собрались? — осведомился, подбегая, молодой посадский и подхваченной на земле палкой деловито хлестанул по фонарику. Тот зазвенел жалобно.
— Не все одно, чьи? Все боярские! — отозвался мужик в белой рубахе без пояса, с расстегнутым воротом. — Ломи его, я его знаю, князя Ряполовского! Ворога! Грабителя! Холмогорского воеводу!
Словно огнем жгло Тихона, все помутилось в глазах.
«Здесь! Он! Он!»
Подплывало к воротам над головами высоко поднятое на руках трехсаженное, тяжелое бревно, в черной земле, в зеленом мху. Оно надвинулось раз, другой, размахнулось, грянуло в ворота — те дрогнули, подались. Еще удар! Распахнулись ворота, и, как река через прорванную плотину, хлынул на зеленый двор народ.
Хоромы княжьи были невысоки, ладны. По фигурной крыше катали свои плети плакучие березы, во всех концах двора стояли усадебные избы. По двору разбегались, лаяли собаки, кудахтали, метались куры, княжьи холопы совались в клети, лезли на подволоки. Одного молодца узнал Тихон — он видел его тогда, в лунную ночь, на берегу Сухоны.
«Аньша здесь!» — колесом неслось в голове Тихона. Он, Тихон, пришел сюда не один. С народом! Народ будет судить князя, судить как хозяин. За измену правде!
Тихон с толпой взбежал по лестнице на крыльцо, распахнулась дверь, пробежали большие сени, остановились перед дверями в горницу — заперто!
— Отворяй! — грозили голоса. — Не то…
Топоры расклевали дверь в щепу, дверь вылетела. Тихон вбежал в большую горницу, сукно на полу, стены увешаны цветной шерстью, три оконницы в узорах — в круглых денежках, в цветках, с потолка свис железный подсвечник кованый, с морозом сундук с шатровой крышкой под окнами, полки на стенах с фигурной посудой. В углу, крестясь, бормоча молитву, ополоумела полуслепая старушка в кубовом сарафане.
Где же она?
В криках, ударах, в звоне металла и дребезге стекла Тихон проскочил в другие двери, раскрыв их пинком ноги. Он ничего не думал. Он просто словно всем своим телом ждал увидеть «его», стать лицом к лицу «с ним», с князем Ряполовским, стать перед народом, схватиться с ним, как равный с равным, как Тихон с Васильем, — за Анну, с топором против сабли.
За дверью князя не было, были две сенные девки с круглыми от ужаса глазами, что, крестясь, пятились перед ним к большой кровати с богатой постелью. За постелью перед иконами молилась женщина с покрытой головой.
— Анна! — позвал Тихон. — Анна-а!
Женщина повернулась к Тихону, смотрела. Потом поклонилась, выпрямилась, опять смотрела, скорбная, в величии жгучей бабьей красоты. Черный, низко повязанный плат закрывал лоб, лицо стало матово-бледным, огромные скорбные глаза сияли, как свечи, и, как рана, алели губы. Анна похожа была на богородицу, что смотрела из-за ее плеча.
Тихон стоял перед нею в пыли, в глине, с лицом, прокопченным дымом пожара, в заломленной назад шапке, весь в зареве бушующей ярости, обиды, несовершившейся, утраченной любви. Он был не тот, которого она знала раньше там, на берегах лесной Двины, сильный, простой, как могучий дуб на поляне. Жалок он был в своем гневе. Да и она, Анна, была уже тоже не та — словно лампада за длинную зимнюю ночь неудач и обид выгорела дотла ее душа. Как два голубя они любили друг друга, любили просто и ясно. Они хотели свить гнездо, чтобы бросить жизнь дальше, а злые люди разлучили их, сломали их жизнь, разбили ее, как стекло. На земле встретило их зло, потопило Анну в неизбывном горе, разожгло в Тихоне огнепальный гнев, обрекло их на муки.
«Аньша!» — хотел было сказать Тихон, но имя это не сошло с языка. Сошло другое:
— Княгиня!
Народ ворвался в постельную, но сразу, сердцем учуяв двойное горе, что горело невидимым пламенем между Анной и Тихоном, остановился, замер перед скорбящим лицом красавицы.
— Помнишь ли ты меня? — выговорил наконец Тихон.
— Помню, Тихон Васильевич! Помню, свет моих очей! Все помню! Все! — услыхали все грудной, сильный, ласковый голос.
— Народ! — закричал вдруг Тихон, обернувшись назад. — Вот Анна! Невеста моя! Схитил ее у меня князь Ряполовский. Не дом мой, не добро мое — душу мою похитил, злодей! Народ, скажи, что делать? Вот отымаем мы у бояр все, что они схитили неправдой… а что делать мне с нею, с душой моей?
Кто-то обнял Тихона за плечи, заглянул ему в глаза своим закоптелым, морщинистым лицом, улыбнулся.
Тихон глянул — чернец. Тот самый.
— Ты чего ж нас спрашиваешь? — молвил он. — Ты ее спроси! Ее! — махнул он кровавым топором на княгиню.
— Уйдешь со мной, Анна? — шепнул ей Тихон, протянув обе руки. — Домой! К Студеному морю! Чего молчишь? Где муж твой? Народ-то волен овдовить тебя!
— Не знаю я, где супруг мой! — выговорила Анна. — А народ волен и в жизни и смерти.
— Уйдем же! — хватал ее за руки Тихон.
— Как отвечу, Тихон Васильич? — шепнула Анна. И крикнула отчаянно — Я ведь в законе! Венчанная я! Любила я тебя, Тихон, и люблю, да мужняя я жена. Перед богом обещалась.
— В Сибирь уйдем, Анна! С Сибири выдачи нету! В леса темные! На синие реки!
С каждым его словом Анна сникала все и ниже и ниже.
— Убей — не могу, Тиша! Паньшины мы. Ежели такова моя доля — божья воля! Так тому и быть — в аду гореть!
Еще ниже сникла Анна, как вялый цветок.
— И непраздна я уже, Тишенька, — шептала она.
Простой народ оцепенел, подавленный: Дождем пролилось на него человеческое горе, горе горькое двух сердец, рвавшихся друг к другу, крепкой любовью обреченных на вечную муку.
Тихон опустил голову, уронил обе руки вдоль тела — загремел, падая, топор.
Стрелец в лисьем колпаке скакнул вперед:
— Уйди, княгиня, от греха! Не ровен час! Народ, круши все!
И ударом сабли располосовал княжью постель.
Анна вскрикнула, закрыла лицо руками. Сенные девки с воплем подхватили ее под руки, вывели из постельной, уволокли, спрятали на погребице…
Одиноким деревом Тихон стоял среди народного урагана, бушевавшего в ряполовских хоромах. Очнулся — кто-то прыщет ему в лицо водой.
Перед ним снова стоял тот чернец, держа ковш с крестом на резной ручке.
— Ишь как обомлел, сердешный! — говорил черный человек с доброй улыбкой, зубы его сияли. — Баба-то жжется! Или через бабу переступить не можешь? Дерзай, брате! Армаггедон впереди, великие испытания. Враги встают нэ Русь. Иди, брате, трудным путем!
Не понимая слов монаха, а сердцем чувствуя теплоту сочувствия, шатаясь вышел Тихон со двора, побрел к Москва-реке. Июньский день сиял, блистали Кремлевские соборы, царев Верх, но все казалось словно прикрытым черной фатой. Народ стал далек, душа пуста. Он, как глухой, ничего не слыша, перешел мост и оглянулся на Болоте. Над черной большой избой с двумя заплатами — пристроеньем — на высоком шесте торчала рыжая елочка, висела сулейка…