Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы сами – по железнодорожной части?
– Да нет, – улыбнулся спутник. В улыбке он был прелесть и такой открытый, не в лад со своими тревожными словами. – Но наблюдать приходится. Много езжу, слежу. Охоту к этому имею.
А висели пальто, шляпа – вполне гражданские, ни значка, ни канта.
Всегда, когда её обидишь и расстанешься – ноет: жалко. А исправить нельзя. Но и это чувство – всегда только в начале, потом заглаживается.
Ну и правда железнодорожников многих в армию взяли. Топливо паровозам стало хуже. Порожние товарные вагоны не дают самим дорогам распределять. Ещё с первой военной зимы: не достанешь вагона без взятки, и всё… Кому вагонов разбейся не дают, а кто – по первой телеграмме получает… А достанешь – ещё на каждой узловой станции плати и плати, чтобы тебя подцепляли… Завелись такие толкачи – проталкивать свои грузы всеми способами. Шлют их с фронта в тыл, с севера на юг, с юга на север… Содержание грузов надо указывать – так врут. Или ложного получателя ставят, чтоб обойти запрет.
Что-то валилось-валилось опять на голову… Эти два дня в Москве рассеялся, замедлился – теперь снова собраться, вернуть себе скорость. Для чего и едет – всё это надо узнавать.
– То приказом собирают гуж и гонят продукты на станцию. А там наоборот – нельзя грузить, уполномоченный не велел… Или идёт четыреста пустых вагонов за пломбами уполномоченного, а загрузить попутно – не имеешь права, не тронь. То зов – собирать сухари для армии. И мешочками этими завалили волостные правления, в уездах – присутственные места. А – не берут, и крысы грызут. И видит население: какие ж начальники глупые…
И при соседе она разговаривала самоуверенно, как будто от силы, а на самом деле от слабости.
За этими постановлениями не уследить, никто не знает, что можно, чего нельзя, куда обращаться. Начальства везде много, а системы никакой. Одни – от властей, другие – от общественности. Как будто нарочно всё запутывают. Циркуляры – один против другого.
Ничего, она сильно изменилась к лучшему. Нашла дело, будет меньше зависеть от мужа. Пусть, хорошо.
Уполномоченные – один над другим и по каждой линии свои, и один другого отменяет. Есть уполномоченные от армии, есть от Особого Совещания по продовольствию. Между ними борьба, каждый доказывает, что он первей. Большие города и северные губернии шлют за хлебом ещё своих уполномоченных.
И в киевском поезде был вроде этого. Как нарочно подсаживаются.
– Вы сами и есть… не такой уполномоченный?
– Да нет, – улыбнулся спутник, но как будто сокрушённо. Как если б хотел быть уполномоченным, да не вышло. Расслабил галстук, развёл высокий крахмальный воротник – стесняют его заметно.
От одного уполномоченного к другому перевезёшь пуд хлеба – ловят, сажают. И никакой уполномоченный не защищён, что не явится более полномочный и не отберёт его хлеба. Над просто уполномоченными разъезжают ещё главно-уполномоченные. И особо-уполномоченные. В особых вагонах. Вкусно обедают, ужинают.
Пересечённая местность по этой дороге. И обрывы крутые, холмы высокие. Хорошо оборону держать, вон по той гряде, например.
Крыши будок, припутейских домиков – глянцевые. И голые лески и бурая трава – мокры от недавнего дождя. И ещё будет дождь: серо, темно. А в купе тепло, сухо. Панели красного дерева. Тиснёная кожа по стенам. Кто с войны едет – как не оценить?
– На ярмарках, на базарах – засады, капканы: вдруг какой-то один продукт почему-то реквизируют. Будто нарочно отучают деревню столовать город.
В полях и на поймах – грязно, невылазно, а здесь – сухо, мирно. Кто с войны едет и на войну – каждый день такой не прогонять надо, не рваться в завтрашний, а: хорошо! сегодня – оч-чень хорошо! Нога за ногу, в откид на спинку – хорошо!
Каждый губернатор по своему усмотрению получил право запрещать «экспорт» из своей губернии любого продукта. Как будто распалась Россия опять на уделы. На новых границах – свои таможни. И свои контрабандисты. В каждой губернии – свои таксы, и люди естественно стараются увезти и продать где дороже. И получается спекуляция.
Изо всего течения русской жизни и всегда и сейчас меньше всего был настроен Воротынцев принимать и понимать вот это: торговлю, промышленность, какие-то таксы. А ведь, наверно, надо? – может, без этого ничего и не поймёшь? Но так непринуждённо складывался тревожный рассказ вагонного спутника, так охоче, сочувственно – к собеседнику и ко всем людям вообще, что не тревожил, а больше даже успокаивал. А скорей – от общего спаянного чувства, владевшего Воротынцевым постоянно и сверх других его чувств: как бы ни было густо-мрачно сегодня в деле, в войне, в жизни, частной или общей, – выше всех мрачных доводов и опасений всегда его выносило прирождённое здоровое ощущение: а, всё обойдётся, всё кончится благополучно, надо только перестоять. Это чувство очень помогало жить.
Спутника зовут Фёдор Дмитриевич. Мягкий, приятный человек. Но – не энергичный и в себе не уверенный, офицер бы из него не вышел, упущения да промахи: прикажет – отступится, скажет – оговорится.
– Интендантство Северного фронта наладилось заготовлять вокруг Петрограда и по всему округу запретило везти сено в город. Но интендантство не всё сено берёт, а крестьяне и в город продать не могут. Под самым Петроградом сено гноят – а в Петрограде молочный скот кормить нечем. И своего молока в столице не стало.
Рассказчик тягучий, в другое время не дослушаешь. Но в поезде – вполне сносно. Только трудно перестроиться, во всё это вникнуть. А безобразие – круговое, что за чёрт?
Извинился спутник и вовсе отнял крахмальный воротник. Шеей посвободнел, видно, что так ему по-свойски, и в обращении ещё полегчал. Лет сорок пять ему. Усы густые, топорщенные. А бородки никакой. Без напряжения памяти, таскать не перетаскать:
– Или сибирское масло, в «Новом времени» писали на днях. С начала войны остановили экспорт, цены сразу повалились, вместо четырнадцати рублей за пуд – восемь. Тут бы государству закупать его да класть впрок. Так ничего подобного. Довели маслобоев до краха, и уже сало шло вдвое дороже масла. И стали сибирское масло гнать на мыло.
Так и ободрало Воротынцева: сибирское масло – на мыло?? Да как же это всё терпеть? Всё равно как в этом июле, в разгар страды – указ о призыве запасных, а через десять дней отменили, – что за тупоумие? Кто во главе государства? (Этот монарх запутал русский тыл ещё хуже, чем фронт?)
А у Фёдора Дмитрича тон такой, что и почище знает. Тон – не настоятельный, как если бы привык рассказчик, что словам его значенья не придадут и никого он не переубедит, как и этого офицера равнодушного. Рассказывал без напряжения, в любую минуту хоть и остановиться:
– И какой же нашли выход? Опять разрешили экспорт. И – полтора миллиона пудов ушло за границу, между прочим, в Голландию и в Данию. В Данию! – своего масла там нет? Ясно, что в Германию.
Наше масло – и в Германию?? Нет, скорей бы гнал поезд! Скорей бы кого-то встречать, что-то начинать! Как же всё это можно терпеть лишнюю неделю, лишний день? Нёсся, нёсся Воротынцев – и вот ещё по дороге его подхлёстывало.
– Да сами газеты читаете, знаете. Много пишут о таком разном.
Воротынцев усмехнулся, и честно:
– Представьте… газеты я – не очень…
– Да что вы? – удивился спутник, но – и смех в зелёных глазах, будто этого он как раз и ждал.
В другом каком обществе Воротынцеву, может, и стыдно было бы признаться, а этому чудаку – нисколько. Как это правда получилось? В академическое время уж как был занят – читал. Но именно на фронте стал замечать, что газеты – они какие-то деланые, неискренние, то слишком пристрастные, и всегда почемуто чужие.
– Да что ж читать? Разборы военных действий, сводки? – совершенно неудовлетворительны. Составляют их или невежды наскоком, или слишком хитрые политики, понять по ним, как осуществлялась операция, – никогда нельзя. Истинно как дело было, узнаешь только от приезжих офицеров, от очевидцев.
В том объёме и точности, как сам бы он мог, например, рассказать о делах своего полка, своей дивизии.
– Да-а, да-а, – теперь уже будто и с уважением соглашался собеседливый чудачок-простачок. – Это в каждом деле, и в тыловом, и в хозяйственном: только от живого свидетеля… А если всю правду вот так напишешь, как я вам здесь говорю, – искромсают, узнать нельзя.
– Да ведь и задача газет – какая? – развивал Воротынцев. – Если бы – осведомить в полноте. Нет – выворачивать мозги как нужно их направлению, каждому. А тем более о правительстве, о Думе, о Земгоре – кто ж будет писать безпристрастно? Так что, знаете, все эти Русские, Московские или Биржевые, Ведомости, Слова и Богатства, – они слишком небезпристрастны. Газеты читать – воевать нельзя: на фронтах всё дурно, в тылу ещё хуже, а наверху всё сгнило.
Соседу бы дальше радоваться, а он, напротив, огорчился. Просто смяк, будто Воротынцев его ударил. И стал смотреть в окно.