Срывайте маски!: Идентичность и самозванство в России - Шейла Фицпатрик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Биографии с изображением конфискаций с точки зрения самих конфискующих встречаются редко. Одно из таких исключений — воспоминания Анны Литвейко в 1957 г., где автор рассказывает о конфискациях эпохи Гражданской войны как о необходимой мере, призванной покончить с утаиванием излишков и пустыми прилавками в магазинах: «Приходилось нам с Таней ходить и на обысках, выволакивать из чужих сундуков, из подполов, из чуланов мешки с сахаром, с крупой, с мукой, а то и оружие, Делали это мы очень просто: что они прячут, когда народ голодает? Встречали нас часто со слащавой улыбкой: “Пожалуйста, смотрите, у нас нет ничего…” А провожали по-разному. Мы составляли опись того, что взято, заставляли их подписать, чтобы они видели: берем для государства»{274}.
Иногда к реквизициям привлекали библиотекарей. «Вот в таких реквизициях, — говорила интервьюеру в 1990-е гг. библиотекарь Берта Алянская, — я не участвовала. Это было очень безобразно. Безобразно, неорганизованно, и неизвестно, куда уходили книги». Впрочем, она участвовала в оценке и сортировке реквизированных книг — работа тяжелая, но подобающая «специалистам». Отец Марины Бусковой, урожденной Мушинской, инженер, также побывал участником реквизиций в Гражданскую войну: «Там, понимаете, приходили в кожанках, с портупеями и маузерами, а папа, поскольку он человек грамотный, в отличие от других, то он писал протоколы, и писал описи имущества, или еще что-нибудь». В этой биографии, кстати, откровенно признается выигрыш от реквизиции (в виде жилья для семьи Мушинских): «Ну вот, ему как работнику этой реквизиции дали эту комнату. Комната была темная, сырая, но как-то в общем мы обжились и жили там». Обычно же факт перехода имущества от бывшего правящего класса к новому в автобиографических повествованиях несколько приукрашивался и облагораживался. Работница Анна Балашова с матерью вселились в большую хорошую комнату, после того как прежние жильцы-«буржуи» «уехали от советской власти». Хорошую квартиру получил и брат Алянской: «Он по должности попал. Он работал в военкомате, и ему дали эту квартиру». Активистке Марии Шамлиян, комната досталась, по ее словам, в ходе обычной бюрократической процедуры: она просто встала на очередь, и ей выделили площадь в квартире вдовы генерала Измайлова, от чего выиграли обе женщины{275}.
Обращаясь к автобиографическим повествованиям 1930-х гг., мы видим иной тип перехода благ в новые руки. Некоторые их обладатели бесхитростно наслаждаются своей новой идентичностью владельцев хороших вещей, например стахановки, с гордостью рапортующие о крепдешиновых платьях и швейных машинках, полученных в качестве премии за высокие производственные достижения{276}. Валентина Богдан с удовольствием, хотя и не столь наивно откровенным, рассказывает о получении хорошей квартиры в новом доме для партийных работников, инженеров и стахановцев (она одна из немногих мемуаристок того периода, которая не слишком возражает против звания «буржуйки»). Тане, подруге Богдан, тоже повезло с жильем в Ленинграде: «Мы получили хорошую квартиру, она нам досталась не только с мебелью, но и посудой, постельным бельем, платьями и даже игральными картами! Очевидно, до нас в ней жила старорежимная семья, в сундуке есть очень старомодные платья, с кружевом и стеклярусом, и довольно много серебряной посуды: ложки, подстаканники, подсвечники и т. п. Тех, кто жил до нас, всю семью арестовали и, вероятно, выслали в лагерь, а квартира как была в день ареста, так и передана нам». Валентину это коробит, но Таня реагирует спокойно: «Я совершенно об этом не думаю. Ведь не из-за нас же их арестовали»{277}.
Вдова Ленина Н. К. Крупская в своей автобиографии заявляет: «Никакой ни движимой, ни недвижимой собственности у родителей не бывало»{278}. Эта гордость отсутствием собственности была весьма распространена среди большевиков и создавала определенные сложности, когда новое поколение коммунистов — по наущению своих жен, как уверяет нас Троцкий, — усваивало образ жизни привилегированного класса{279}. Фрума Трейвас поясняет, почему они с мужем тогда не считали, что пользуются какими-то особыми привилегиями, несмотря на доступ в закрытые магазины, машину с шофером у мужа, хорошую квартиру. Ведь ее муж «ответственный человек, работает много, часто допоздна, себя не жалеет, прославляет Родину, Сталина»; машина ему нужна, чтобы ездить на работу; зарплата его ограничена «партмаксимумом». Вся их обстановка принадлежала не им, а государству, они мало думали о деньгах и вещах{280}.[124] Софья Павлова настаивала на том же в интервью 1990-х гг.: «Мы ничего не покупали… Мы впитали не то чтобы отрицательное отношение, а равнодушие к уюту, комфорту и т. п., к тому, чтобы бегать по магазинам за чем-то особенным, и такое отношение сохранилось у меня до сих пор… Мы жили очень просто… И у нас всегда была очень простая обстановка. Всегда…»{281} Хадыча Якубова, студентка-энтузиастка 1930-х гг., когда в интервью 1990-х гг. ее спросили про одежду, ответила в том же духе: «Дело в том, что я относилась к тому разряду девчонок, которые пре-зи-ра-ли моду. Знаешь, комсомолки — мы презирали моду… Мы ходили в каких-нибудь там футболках, юбках… А моду я презирала всю жизнь и считала, что это недостойно интеллектуального человека»{282}.
Семья Инны Шихеевой-Гайстер жила в элитной четырехкомнатной квартире в недавно построенном Доме правительства, а ее отец, заместитель наркома земледелия, смог купить двухэтажную дачу на берегу Москвы-реки, которую «брат мамы Вениамин не без тайной зависти называл… виллой». Один из друзей отца («прекрасный человек, прямой, честный до щепетильности», отказавшийся «от денежного конверта — партийного довеска к зарплате») «не одобрял папу за то, как папа с удовольствием принимал сталинские подарки: прекрасную квартиру в Доме правительства, служебную автомашину, на которой ездила и моя мама, дачу на Николиной Горе». Гайстер защищает отца от критики примерно теми же словами, что и Трейвас: он много работал; обстановка в квартире не отличалась роскошью и принадлежала государству; единственными их собственными ценностями были рояль и холодильник, привезенный из Америки. «Так что культа вещей в нашем доме не было», — заверяет она читателей{283}.
* * *Как уже отмечалось в начале этой главы, большинство русских женщин, писавших автобиографии в период 1914-1941 гг., рассказывали свою историю как часть истории своего времени. Иногда этого требовал жанр: например, в советских «историях успеха», предназначенных для ритуального исполнения на публике стахановками и выдвиженками, рассказчик обязан был повествовать о собственной жизни именно в таком ключе. Ангелина заявляла, что ее история — это история всего народа. Масленникова рассказывала о себе, чтобы показать не индивидуальность своего жизненного пути («в моей биографии нет ничего особо примечательного»), а его типичность.
Рис. 5. «Девушка в футболке». А. Н. Самохвалов, 1932. Репродукция из кн.: 50 лет советского искусства. М., 1967Воспоминания эмигранток и жертв Большого террора во многом разительно отличаются от «историй успеха», тем не менее эта черта у них общая — стремление говорить не «о том, что случилось со мной», а «о том, что случилось с такими людьми, как я, с моим поколением». Главное — не «мой рассказ», а «наши рассказы» (по выражению Коревановой){284}.
Почти полное отсутствие исповедального жанра заставляет предположить, что жизнь в эпоху государственных и общественных потрясений не располагает к самоанализу. И дело тут не только в том, что внешний мир захватывает все внимание, но и в дестабилизации индивидуальной идентичности. Революция сама по себе была призвана создать «новых советских людей», стало быть, от старой личности следовало отказаться. Воровка Анна Янковская «перековалась» в нового человека; приятель работницы Нюры, подруги Екатерины Олицкой, стал называть себя Вальдемаром, а Нюру — Нелли, поясняя: «Мы… теперь хозяева страны, пусть и имена у нас благородными будут»{285}. Возможно, перефразируя Маркса, задача революционной автобиографии не в том, чтобы понять свое «Я», а в том, чтобы отразить его переделку.
Ученые в последнее время обратили внимание на важную роль советского самоформирования — овладения «большевистским языком», совершенствования своей идентичности настоящего советского гражданина{286}. Многие авторы автобиографий, в частности стахановки и выдвиженки, именно этим и занимались. Во время Большого террора престарелая мать одной из подруг Валентины Богдан в пересотворении себя дошла до того, что отредактировала собственные старые дневники, дабы усилить свой образ лояльной советской женщины{287}. Последний пример особенно ярко показывает, что задача построения (или перестройки) своего «Я» весьма отличается от задачи его исследования. В сущности, они просто несовместимы.