«Метаморфозы» и другие сочинения - Луций Апулей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
7. Произнеся это, я снова залился слезами и, с мольбою простирая руки, в горести упрашиваю то тех, то других, во имя общественного милосердия, заклиная всем самым дорогим на свете. Мне уже начало казаться, что во всех пробудилось сострадание, что все достаточно тронуты жалостным видом слез, я уже собираюсь призвать в свидетели всевидящее око справедливости и течение моего дела предоставить божественному промыслу, как вдруг, подняв голову немного выше, я вижу, что вся толпа надрывается от хохота, и даже добрый хозяин, родственник мой Милон, хохочет во весь рот. Так я про себя подумал: — Так вот твоя верность! твоя совесть! Я стал ради спасения хозяина убийцею и подвергаюсь опасности смертной казни, а он не только никакого утешения мне не дает, а над бедою моею хохочет!
8. В эту минуту через весь театр прибегает какая-то скорбная заплаканная женщина, закутанная в черные одежды, с каким-то малюткой на груди, а за ней другая, старая, покрытая рубищем, такая же печальная, в слезах, у обеих оливковые ветви в руках,208 они окружают ими ложе, где находятся прикрытые тела убитых, и подымают плач, заунывно причитая. — Общественной жалостью заклинаем, — вопят они, — правом общим для всех на человечность. Сжальтесь над недостойно зарезанными юношами и нашему вдовству, нашему одиночеству дайте утешение в возмездии. По крайней мере придите на помощь этому малютке, с младенческих лет уже лишенному благосостояния, и кровью этого разбойника удовлетворите законы ваши и устои общественной нравственности!
После этого старейший судья поднялся и обратился к народу так: — Настоящее преступление, заслуживающее серьезного наказания, даже сам тот, кто его совершил, отвергнуть не может; но нам осталась еще одна забота: отыскать остальных участников злодеяния. Ведь совершенно невероятно, чтобы человек один-одинешенек мог справиться с тройкой столь крепких молодых людей. Итак, пытка откроет нам истину. Слуга, сопровождавший его, тайно скрылся, и обстоятельства так сложились, что допрашивать можно только его самого о соучастниках злодеяния, дабы опасность столь вредной шайки с корнем была уничтожена.
9. Не прошло и минуты, как приготовляются, по греческому обычаю, огонь, колесо209 и всякого рода плети. Все это было тем хуже, отчего я вдвое загрустил, что не дано мне будет умереть в неприкосновенности. А старуха та, что все время мешала своим воем, говорит: — Добрые граждане, прежде чем разбойника этого, несчастных деток моих погубителя, к кресту пригвоздите, разрешите открыть тела убитых, чтобы лицезрение красоты их и молодости еще более возбудило к справедливому негодованию для должной строгости за такое злодеяние.
Слова эти встречены были рукоплесканиями, и судья тотчас приказывает мне самому собственноручно открыть тела, положенные на одре. Так как я сопротивляюсь и знаками показываю, что не желаю новым показом возобновлять в памяти вчерашнее событие, за меня сейчас же, по приказанию суда, берутся ликторы и в конце концов, отодрав руку мою от бока, насильно, ей на горе, тянут ее на самые трупы. Наконец, побежденный необходимостью, я покоряюсь и против воли, разумеется, сняв покрывало, открываю тела. Благие боги, что за вид? Что за чудо? что за внезапная перемена в моей судьбе? Когда я считал себя уже подданным Прозерпины, зачисленным в сонмы, подвластные Орку,210 из внезапной перемены обстоятельств я в удивленьи застываю и не могу подыскать подходящих слов для выражения неожиданного зрелища, — трупы убитых людей оказались тремя надутыми бурдюками, просеченными по всем направлениям отверстиями и зиявшими как раз на тех местах, куда, насколько я помню вчерашнюю мою битву, я наносил тем разбойникам раны.
10. Тогда участники этой коварной шутки, до сих пор несколько сдерживавшие свой смех, дали волю хохоту. Одни на радостях поздравляли друг друга, другие сели, держась руками за живот от боли. И, досыта навеселившись, все ушли из театра, поглядывая на меня. А я как взял в руки покрывало, так, окаменев, и продолжал стоять, закоченев, ничем не отличаясь от любой статуи или колонны в театре. Пришел я в себя из забытья, только когда хозяин мой Милон подошел ко мне и взял под свое попечение; невзирая на мои сопротивления, на слезы, вновь хлынувшие, на частые всхлипыванья, он повлек меня за собою, употребив дружеское насилие, и, выбрав улицы попустыннее, далеким обходом довел меня до дому, стараясь разными разговорами разогнать мою мрачность и успокоить меня. Однако возмущения, глубоко засевшего в моем сердце, ему никакими способами смягчить не удалось.
11. Сейчас же приходят в наш дом сами судьи со своими знаками отличия и пытаются умилостивить меня следующими рассуждениями: — Не были нам неизвестны, господин Ауций, ни твое собственное достоинство, ни древность твоего рода, ибо по всей провинции распространена слава о благородстве вашей знаменитой фамилии. Да не сочтется тобою то, что ты близко принял к сердцу, за оскорбление. Итак, выбрось из головы всякое огорчение и от печали душу очисти. Ведь игрище это, которое мы торжественно и публично справляем ежегодно в честь всемилостивейшего бога Смеха, всегда украшается какой-нибудь новой выдумкой. Бог этот благосклонен к тому, кто оказался и автором и исполнителем в его честь представления, везде любовно будет тебе сопутствовать и не допустит, чтобы ты скорбел душою, но постоянно чело твое ясною прелестью радовать будет. Весь город за услугу эту присудил тебе знатные почести, ибо поставлено вписать тебя в число почетных граждан211 и воздвигнуть медное твое изображение.
На эту речь ответствую я: — Вечно не забуду, блистательнейшая и единственная столица Фессалии, как милостиво ты наградила меня столь великими почестями, но убеждаю вас статуи и изображения сохранить для людей, более меня достойных и значительных.
12. После этого скромного ответа лицо у меня несколько прояснилось, и я, постаравшись принять как можно более веселый вид, вежливо прощаюсь с уходящими судьями. Но вот вбегает какой-то домашний слуга и говорит: — Зовет тебя родственница твоя Биррена и напоминает, что уже наступает время ужина, на который ты вчера обещал прийти. — Испугавшись, как будто самый дом ее внушал мне ужас: — Охотно, — говорю, — исполнил бы я желание моей родственницы, если бы не был связан словом. Хозяин мой Милон на сегодняшний день, заклиная ныне празднуемым богом, уговорил меня, чтобы я почтил своим присутствием его трапезу, ни он сам не будет никуда выходить, ни меня не пустит. Так что эту повестку на пирушку нужно переложить на другой день.
Не поспел я еще выговорить, как Милон, взяв меня под свою крепкую опеку, повел в ближайшие бани, отдав приказание принести туда все необходимое для мытья. Я шел, прижавшись к нему, чтобы не быть замеченным, избегая всех взглядов и уклоняясь от смеха, который сам внушал всем встречным. От стыда не помню уж, как мылся, как натирался, как обратно домой вернулся; так вне себя я коченел, когда на меня указывали все глазами, кивками и даже руками.
13. Наконец, наскоро проглотив скудный Милонов ужин и сославшись на сильную головную боль, заставлявшую меня ежеминутно плакать, удаляюсь в свою комнату, на что без труда дается мне разрешение, и, бросившись на свою кровать, в горести начинаю подробно вспоминать все, что случилось, пока, уложивши спать свою госпожу, не является моя Фотида, сама на себя не похожая: ни веселого лица, ни болтливой речи, но суровый вид, нахмуренные брови. Наконец, с трудом и замешательством произнося слова: — Я, — говорит, — именно я сама, признаюсь, была причиной твоих неприятностей, — с этими словами она вытаскивает из-за пазухи какой-то ремень и, протягивая его мне, продолжает: — Возьми и наложи на неверную женщину какое только найдешь нужным наказание! Но не думай тем не менее, прошу тебя, что я по своему желанию причинила тебе эту досаду. Не дай бог, чтобы из-за меня тебе хоть сколечко пришлось пострадать. И если бы тебе грозило что враждебное, я для отвращения отдала бы всю свою кровь. Но, по горькой своей судьбе, то, что я делала по чужому приказу для других, вышло тебе на вред.
14. Тогда я, побуждаемый прирожденным мне любопытством и желая выяснить себе скрытую причину совершавшегося, начинаю: — Ремень этот, предназначавшийся тобою для бичеванья, из всех ремней нечестивейший и самый дерзкий, я скорей изрежу и разорву в клочки, чем прикоснусь им к твоей пуховой, молочной коже. Но расскажи мне по совести: какое несчастье, последовавшее из твоего поступка, могло обратиться мне на гибель? Клянусь тебе твоею драгоценнейшей для меня головою, что я решительно не могу поверить, даже если бы ты сама это утверждала, чтобы ты задумала что бы то ни было мне во вред. Притом неверная или даже оказавшаяся враждебною случайность не может невинному замыслу придать вины.