Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза - Жорж Батай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вылез из машины и увидел над головой звездное небо. Спустя двадцать лет мальчик, коловший себя ручкой, ожидал чего-то невозможного, стоя под небом, на улице в чужой стране, где он никогда раньше не бывал. Светились звезды, бесконечное число звезд. Это было абсурдно, абсурдно до крика, но враждебно-абсурдно. Мне не терпелось, чтобы поскорее наступил день, встало солнце. Я думал, что, когда звезды станут исчезать, я наверняка буду на улице. В принципе, я меньше боялся звездного неба, чем рассвета. Надо было подождать, надо ждать два часа… Я вспомнил, как в два часа пополудни, под ярким солнцем, в Париже я стоял на мосту Карусель и увидел грузовичок мясной лавки: из-под брезента выступали безголовые шеи ободранных баранов, а бело-голубые полоски блуз мясников сверкали чистотой; грузовичок шел медленно, в свете солнца. Ребенком я любил солнце: я закрывал глаза, и сквозь веки оно было красным. Солнце было страшным, оно побуждало думать о взрыве; и есть ли что-нибудь более солнечное, чем красная кровь, текущая по мостовой, будто свет взрывается и убивает?35 Сейчас, в густой тьме, я опьянел от света; и снова Лазарь превратилась для меня в зловещую птицу, грязную и ничтожную. Глаза мои терялись уже не в звездах, реально блестевших надо мной, а в синеве полуденного неба. Я закрывал их, чтобы затеряться в этой сверкающей сини; оттуда вихрем вылетали, гудя, большие черные насекомые. Точно так же, как прилетит завтра, в час полуденного сияния, сначала еле различимый самолет, который принесет Доротею… Я открыл глаза, увидел над головой звезды, но я обезумел от солнца и хотел смеяться: завтра самолет, такой крошечный и такой далекий, что ничуть не уменьшит ослепительность неба, покажется мне гудящим насекомым, а так как внутри его стеклянная клетка будет нагружена безмерными мечтами Дирти, то для меня, над головой крошечного человечка, стоящего на земле — в минуту, когда боль в ней разразится сильнее обычного, — он окажется небывалой, обожаемой «туалетной мухой». Я рассмеялся, и в эту ночь по улице брел печальный ребенок, коловший себя пером; я смеялся так же, когда был маленький и был уверен, что в один прекрасный день я (поскольку радостная дерзость меня возносила), именно я должен все опрокинуть, непременно все опрокинуть.
3Я больше не понимал: почему это я испытывал страх перед Лазарь. Если через несколько минут не придет Мишель, я уеду. Я был уверен, что он не придет: я ждал от избытка добросовестности. Я готов был уже отчалить, когда вдруг открылась дверь дома. Ко мне шел Мишель. По правде сказать, он напоминал выходца с того света. Казалось, он надсадил себе глотку… Я сказал ему, что готов был уехать. Он ответил, что там, «наверху», спор шел так беспорядочно, так шумно, что никто друг друга не слышал.
Я спросил:
— Лазарь там?
— Естественно. Именно она — причина всего… Тебе незачем подниматься. Да и я больше не могу… Я бы хлопнул с тобой стаканчик.
— Поговорим о чем-нибудь другом?..
— Нет. Думаю, что я бы не смог. Хочу тебе сказать…
— Ладно. Объясни.
Мне не очень-то хотелось знать: в тот момент я находил Мишеля смешным, а тем более все, что свершалось «наверху».
— Собираются устроить налет, отряд человек пятьдесят, настоящих «пистолерос», знаешь… Это серьезно. Лазарь хочет напасть на тюрьму.
— Это когда? Если не завтра, я пойду. Принесу оружие. Привезу в машине четверых ребят.
Мишель крикнул:
— Это смешно! — Ха!
Я разразился смехом.
— Не надо нападать на тюрьму. Это бессмысленно.
Мишель буквально проорал эти слова. Мы дошли до многолюдной улицы. Я не удержался и сказал:
— Не ори…
Он смутился. Остановившись, осмотрелся с тревожным видом. Ведь Мишель был просто взбалмошным младенцем. Я сказал ему со смехом:
— Да ничего: ты говорил по-французски…
Успокоившись столь же быстро, как испугался, он тоже стал смеяться. Но больше уже не кричал. Он даже перестал говорить со мной презрительным тоном. Мы дошли до кафе и уселись за отдаленный столик.
Он объяснял:
— Сейчас ты поймешь, почему не нужно нападать на тюрьму. Это ничего не даст. Лазарь хочет устроить налет на тюрьму не потому, что это полезно, а ради своих убеждений. Ей отвратительно все, что напоминает войну, но она ведь сумасшедшая, она, несмотря ни на что, — за непосредственное действие, и она хочет совершить налет. Я предложил напасть на склад оружия, но она и слушать об этом не желает, потому что, по ее словам, это означает опять смешивать революцию с войной! А ты не знаешь местных. Вообще-то они замечательные, но только чокнутые: они ее слушают!..
— Ты не сказал мне, почему не стоит нападать на тюрьму.
Честно говоря, меня завораживала мысль напасть на тюрьму, и я находил правильным, что рабочие прислушиваются к Лазарь. Отвращение, которое мне внушала Лазарь, вдруг испарилось. Я думал: она — труп, но она единственная понимает; и испанские рабочие тоже понимают Революцию…
Мишель продолжал объяснять, убеждая самого себя:
— Это очевидно: тюрьма ничего не даст. Что прежде всего необходимо — так это найти оружие. Надо вооружить рабочих. Какой смысл в движении сепаратистов, если оно не дает рабочим в руки оружия. Недаром каталонские власти способны провалить все дело, потому что они дрожат при мысли вооружить рабочих… Это же ясно. Прежде всего надо атаковать склад оружия.
Мне пришла в голову другая мысль: все они помешались. Я снова начал думать о Дирти; я умирал от усталости, тоска снова наваливалась.
Я рассеянно спросил Мишеля:
— А что за склад оружия?
Казалось, он не слышал моих слов.
Я настаивал; тут он не знал, что ответить; вопрос встает сам собой, и даже очень затруднительный, но ведь он-то не местный.
— Ну а у Лазарь дело продвинулось дальше?
— Да. У нее есть план тюрьмы.
— Может, поговорим о чем-нибудь другом?
Мишель ответил, что скоро уже уйдет.
Какое-то время он сидел спокойно и ничего не говорил. Потом начал опять:
— Думаю, все плохо кончится. Всеобщая забастовка назначена на завтрашнее утро, но все пойдут порознь, и их сомнет гражданская гвардия. Кончится тем, что я сам поверю в правоту Лазарь.
— Как это?
— Да. Рабочие никогда не объединятся; они позволят с собой расправиться.
— А нападение на тюрьму невозможно?
— Откуда я знаю? Я ведь не военный…
Я был измучен. Два часа ночи. Я предложил Мишелю встретиться в баре на Рамбле. Он сказал, что придет, когда все прояснится, часов так в пять. Я чуть было не сказал ему, что напрасно он противится плану нападения на тюрьму… Но с меня было достаточно. Я проводил Мишеля до подъезда, у которого поджидал его и где оставил машину. Нам больше нечего было друг другу сказать. По крайней мере, хорошо, что я не столкнулся с Лазарь.
4Я тотчас же поехал на Рамблу. Оставил машину. Пошел в barrio chinoх[99]. Я не охотился за девками; barrio chino был всего лишь средством убить время ночью, часика на три. В это время я мог послушать андалузские песни, исполнителей канте хондо36. Я был выведен из себя, возбужден; возбужденность канте хондо только и могла согласоваться с моим лихорадочным состоянием. Я вошел в какое-то жалкое кабаре; когда я входил, на маленькой эстраде выставляла себя почти бесформенная, с бульдожьей мордой, блондинка. Она была почти голой: цветастый платок вокруг поясницы не скрывал очень черного лобка. Она пела и двигала животом. Едва я сел, как подсела другая девка, не менее мерзкая. Пришлось выпить с ней стаканчик. Было много народу, примерно той же категории, что и в «Криолье», но, пожалуй, погнуснее. Я притворился, что не знаю испанский. Только одна девица была хорошенькая и молодая. Она посмотрела на меня. Ее любопытство похоже было на внезапную страсть. Вокруг нее сидели какие-то мордастые и грудастые матроны в грязных шалях. К девице, которая на меня смотрела, подошел паренек, почти мальчик, в тельняшке, с завитой шевелюрой и накрашенными щеками. Вид у него был диковатый; он сделал неприличный жест, расхохотался и сел за дальним столиком. Вошла, неся корзину, сгорбленная, очень старая женщина в крестьянском платке. На эстраде уселись певец и гитаристки; несколько гитарных тактов, и певец запел… очень приглушенно. А я было испугался, что он станет, подобно другим, терзать меня криками. Зал был довольно большой; на одном конце — девки, рядком, в ожидании партнеров; они будут танцевать, как только закончатся песни. Девки были молоденькие, но уродливые, в плохоньких платьях. Худые, недокормленные; одни дремали, другие глупо ухмылялись; третьи вдруг начинали плясать чечетку на эстраде. При этом они выкрикивали «оле!», но никто не отвечал. У одной из них, в бледно-голубом полувылинявшем платье, было тонкое, бледное лицо под спутанными волосами; ясно было, что через несколько месяцев она умрет. Мне хотелось не заниматься собою, по крайней мере какое-то время; хотелось заниматься другими и чувствовать, что каждый из них, под своей черепушкой, живет. Должно быть, с час я молча наблюдал, как ведут себя мне подобные существа в зале. Потом я пошел в другое заведение, куда более оживленное. Молодой работяга в блузе кружился с девицей, одетой в вечернее платье. Из-под платья высовывались грязные бретельки сорочки; тем не менее девица была соблазнительна. Кружились и другие парочки. Я быстро решил уйти. Я не способен был вынести долгого мельтешения.