Новый Мир ( № 9 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом нет ничего страшного, успокаивал я себя, когда становилось нестерпимо мерзко от того, что рядом с Ахматовой появлялся Гумилев, сразу после Джойса возникала Вулф, а перед Камю — Сартр, так стоят книги всегда и везде, в каждой библиотеке: нет Кафки без Пруста, Ибсен, Гамсун и Бьернсон неразлучны, и так далее, ничего в этом плохого нет, напротив — как домик выстраивается, кирпичик к кирпичику, ряд за рядом. Но все равно подмывало внести собственное отношение в навязанную систему, и приходилось себя контролировать с ужесточенным вниманием: один раз поймал себя за руку, чуть не всунувшую между Мицкевичем и Ходасевичем Лимонова, но вовремя сделал вид, что поправляю Ходасевичу обложку, а Лимонова отправил к Довлатову.
Когда полка закончилась, я отошел от нее, чтобы со стороны это выглядело любованием завершенной работой, а сам прицеливался и решал, с кого начать. Начать контратаку я задумал с Маннов, но перед тем, как приняться за активные действия, надо было проверить, вернул ли я доверие к себе, удалось ли свести на нет враждебную подозрительность и тем самым доказать, что совершенно свободен в своих мыслях и поступках и меня уже ничто больше не контролирует. Для этого следовало вытащить произвольную книгу и что-нибудь из нее прочитать. Любой абзац, и посмотреть, что случится. Риск, конечно, по-прежнему оставался, но я надеялся, гораздо меньший, чем с Франсом, то есть до последней расстановки.
На глаза попался Вежинов: это было и то и не то. Вежинов мог великолепно выполнить роль индикатора моего состояния, по нему отлично проверялось, насколько я в силах преодолеть постороннее воздействие и влияние, но в то же время среди всех книг, в которых я видел опасность, он был наиболее мне симпатичен. Вежинов, куда его ни поставь, хоть к болгарам, хоть к русским, всегда смотрится откровенно чужеродным на любой книжной полке и находится если не вне, то, во всяком случае, на периферии любой системы. А надо было брать нечто образцовое, типовое для данного распорядка. Но ставить Вежинова обратно, показывать раздумья и сомнения, выглядело бы подозрительным, и я раскрыл книгу: «Мы ходили куда-нибудь ужинать, обычно на террасу ночного ресторана. Она предпочитала этот ресторан, хотя и не возражала, если я предлагал пойти в другое место. Пожалуй, посидеть в приятной обстановке нарядного зала было единственным ее развлечением. Я прекрасно понимал ее, ведь я видел ее палату в больнице. Теперь она вела себя непринужденно, смеялась моим шуткам, ела с аппетитом. Только когда кто-нибудь из моих друзей или знакомых случайно подсаживался к нашему столику, она хмурилась, держалась с ними недружелюбно, почти грубо. А в остальном она становилась все приветливей и спокойней. И главное — проще. Она немного поправилась, если судить по ее чуть округлившимся щекам. Я радовался переменам в ней, уверенный, что она постепенно обретает настоящее душевное здоровье. Наконец-то у нее был свой дом, и я считал, что пока этого вполне достаточно. Мне не хотелось думать, чем все это кончится, важно было, чтобы она выздоровела окончательно».
Ничего не случилось — я хочу сказать, что не произошло ничего плохого и все оставалось на своих местах. Сам текст Вежинова никак не адресовался ко мне и воспринимался совершенно буквально, если не учитывать предупреждение о плохом конце в последних строчках. Но если это и было предупреждением, то уж никак не мне, скорее самим книгам и полке в целом.
И я принялся за свой план. Как и задумал, начал я с Маннов. Снял с полки Лотмана, залепил ему монокорректором три первые буквы и, недолго думая, назвал нового Манна Йозефом и поставил «Структуру художественного текста» между Генрихом и Клаусом, потом передумал и разделил Клауса и Томаса, тем самым убив сразу двух зайцев: во-первых, ранее будучи Лотманом, Йозеф Манн стоял между Лосевым и Мамардашвили, а во-вторых, Маннов было так много, что их следовало убить либо вычитанием, либо умножением. План по уничтожению Маннов представлялся мне более изящным, чем простое сбрасывание их с полки.
Теперь Соловьевы. Оловьевы. Ловьевы. Овьевы. Вьевы.
Псоловьевы. Ксоловьевы. Тсоловьевы.
Стуловьевы. Ржеловьевы. Труловьевы.
Я физически ощущал их сопротивление. Соловьевы не поддавались коррекции и, значит, сами напрашивались на более радикальные меры. Старшему я вырезал лезвием часть обложки с его именем и фамилией и на оголившемся переплете, стараясь быть разборчивым, написал: Юкио Мисима. Название оставил прежнее: «Чтения и рассказы по истории России». Получалось даже лучше, чем я рассчитывал. Но при всей удаче повторяться не хотелось: был соблазн, очень хотелось, чтобы автором «Первого шага к положительной эстетике» стал Кортасар, но Кортасар и на самом деле мог написать что угодно, система снова обыгрывала меня, приходилось выкручиваться, и я, изловчившись, придумал новый способ. Мне помогло, что у среднего и младшего Соловьевых книги назывались одинаково: «Стихотворения». Эта их скромность и помогла мне: у Владимира я вырезал название, у Сергея — фамилию. И так и оставил. Получилось здорово: теперь Соловьевы не могли жить друг без друга, один нес другому фамилию, а другой делился названием, раньше они образовывали тупейшую систему, теперь я их оженил, скрестил друг с другом, прилепил накрепко и навсегда. В отдалении друг от друга Соловьевы становились лишь обрывками книг.
Манны, Соловьевы — таким образом я добрался до Ануя и тут же спохватился, что повторяюсь, а значит, хаос снова успел перегруппироваться и превращался в порядок, система подкралась и тянет ко мне руки. Я бросил Ануя к черту и схватил ручку. Следующим трем книгам я не сделал почти ничего, только между автором и названием нарисовал стрелки замены, чтобы была понятна моя идея: автором «Маяковского» становился Клоп, Мефистофель написал роман «Клаус Манн», а Иисус Христос — книгу божественных откровений под названием «Адам Карл», — и поставил их впритирочку. Получилось черт-те что, и в этом было что-то по-настоящему хорошее, тем более что Мефистофель оказался не сбоку, а посередке. Выходило, если присматриваться постороннему человеку, что Иисус противостоит не Мефистофелю, а Клопу, а Мефистофель, наоборот, то ли разнимает их, то ли спешит примирить. С другой стороны, Иисус как бы объединялся с Мефистофелем против Клопа.
Я снова поймал себя на том, что сочиняю смысл, в то время как задача была совершенно противоположной. И чтобы исключить появление несанкционированного смысла в следующей книге, я ей просто вырвал корешок, даже не посмотрев, кто это был, и оставил в таком виде. Полка заканчивалась, оставалась только одна книга. И как назло — Библия. С Библией я уже не мог поступить, как с Маннами или Маяковским. Для Библии я должен был придумать что-то адекватное, такое же глобальное и радикальное, как и она сама, потому что напиши я на Библии «Дж. Д. Сэлинджер» или «Иво Андрич» — это будет полумерой, и, конечно же, потом, на полке, Библия подавит, победит Сэлинджера или Иво Андрича, подомнет их под себя и снова станет Библией. Для Библии было необходимо что-то сильное, цепкое, как капкан, попадая в который, она уже никогда не сумеет выбраться. Никто из доступных мне писателей, даже Андерсен, не мог противостоять Библии и послужить для нее таким капканом. Я знал лишь одного человека, способного удержать ее в узде, но это было чрезвычайно опасно, настолько рискованно, что не оставляло никаких шансов на благополучный исход. Так я не волновался еще ни разу со времени появления в моем доме книжной полки. Я знал, что если не получится, это будет похуже смерти или сумасшествия, даже боялся назвать то, что может произойти, своими словами, знал только, что случится что-то равнозначное рождению нового мира, вселенная сожмется в шарик диаметром шесть сантиметров и, пульсируя, начнет разжиматься и разрастаться. Я предчувствовал ужасное, но великое.
И сделал это. Единственный, кого я мог предложить вместо Библии, был я сам. Поэтому я, может быть, тогда еще полностью не осознавая, что делаю, оторвал Библии обложку и на титульном листе четкими, чтобы понятно было не только мне, буквами написал «Андрей Краснящих. „Антибиблиотека”».
И сразу почувствовал, что все, отпустило, больше я книгам не нужен. И они мне не нужны. Я вдруг стал совершенно спокойным и равнодушным — ко всему. После создания мира постскриптумов не бывает.
Ложась спать, я думал, что засну сразу, но то ли то, что было вне книг и меня, таки втянуло, втравило меня в какую-то новую систему, то ли я так опустошился, что во мне не осталось места даже для сна, — не знаю. До трех ночи я проворочался, ожидая грохота падающей полки, а когда она так и не упала, закрыл все окна и двери и поджег ее.