Из пережитого. Том 2 - Никита Гиляров-Платонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Задумываюсь об этой двойственности, даже тройственности, в которой я держал себя тогда. Она не ограничилась тогдашним временем; преследовала она меня долго, до самого выхода из духовного ведомства и даже далее. Я занимал уже кафедру; в один из каникулярных периодов гостил в Москве; отправился раз в Кремль, был какой-то праздник; в Чудове архиерейское служение. Направляюсь в церковь, пробираюсь сквозь ряды богомольцев, теснящихся на ступенях высокого крыльца. Наверху стоит страж благочиния, квартальный. «Долой пошли! Назад, назад!» — кричит он столь известным России полицейским голосом, отпихивая теснящихся в церковь. Попадаю под его властную длань и я; он толкает меня с такою силой, что я кувырком лечу с лестницы. Поднялся я и размышляю после первой секунды негодования. «Разве написано на мне, кто я? Да положим, он и знал бы мое общественное положение. Правда, он оказал бы мне вежливость, даже внимательность, может быть. Ну, а эта сотня желающих молиться? Я буду избавлен от толчков ради своего социального положения, а их будут бить так же, как бьют сейчас, как бьют везде. Прав ли я буду, нравственно воспользовавшись привилегией своего внешнего положения, получа ради его доступ в собор, куда вступить из сотни этих богомольцев половина достойнее меня? Их влечет желание молиться, а меня, может быть, более любопытство, нежели молитвенное расположение. Квартальный не исправится, если я пожалуюсь; да и винить его нельзя, его должность такая; даванье зуботычин входит в его прерогативы, без которых, по общему мнению, пусть ложному, нельзя обойтись. Да и кому я пойду жаловаться, чем докажу факт грубого обращения? Производить ли скандал здесь на паперти, требовать составления акта? Это комично наконец, и что я выиграю? Выговор квартальному, по совести им даже не заслуженный, извинение предо мною, которое для меня никакой цены не имеет, когда степень культуры моего оскорбителя мне известна. Да, Игнатий Алексеевич вот сердится, когда спотыкнется на камень, попадающийся под ногу. Не довольствуясь тем, что отпихнет неожиданное препятствие, он сердится; он гонится за камнем, отбрасывая все далее и далее с гневным восклицанием: „А, негодный!“ То же делает и с прутом, нечаянно хлестнувшим его в лесу; с гневом ломает его, бросает и топчет. Не то же ли повторю и я, требуя извинений от квартального?» Низвержение мое и следовавшие за ним размышления столь сильно на меня подействовали, что впоследствии я, сбираясь на какую-нибудь церемонию… читатель ожидает — надевал мундир?.. Нет, наоборот, я накидывал самое невзрачное из своих одеяний и, помню, в овчинном тулупчике слушал в Успенском соборе литургию и манифест об освобождении крестьян. Стократ счастливым счел я себя тогда, что и рубище не закрыло первопрестольного собора для меня в этот знаменательный для России день. Мысленно я пародировал себе в подобных случаях слова «Библейской истории» Филарета о Моисее, что он «предпочел страдать с народом Божиим, нежели разделять временную греха сладость»; удержусь от пользования случайными внешними преимуществами, когда дело идет о доступе к такому благу, на которое все имеют равное право человека ли вообще, русского ли человека в частности.
Сказанная сейчас черта выразилась во мне, может быть, даже преувеличенно. Долгое, очень долгое время я не решался выступать с личными суждениями и в печати, и в разговорах. До самых последних времен я не допускал своей полной подписи под статьями; в разговорах, и притом когда занимал уже положение в обществе, я долго не решался употреблять выражения: «я полагаю» или «мое мнение таково»; высказывал свое мнение не иначе как в выражениях: «есть мнение» или «есть люди, которые полагают, напротив»… Эта несмелость выражения, это отвращение к выставочности, эта вечная боязнь злоупотребить авторитетом, хотя бы иногда был он даже законный, или встретить возражение, основанное не на существе мысли, а на личном против меня предубеждении, эта сдержанность — коренились с тех молодых лет, когда я был еще в семинарии, когда каждое поползновение выступить заграждалось встававшим тотчас же недоумением: «А скажут тебе: что ты суешься? Кто ты такой? Знай сверчок свой шесток; ты семинарист, не больше».
Резкое обращение брата довершило эту пригнетенность духа. «Глупо! Совсем не так!» Брат не заметил моего внутреннего роста; безоглядность и опрометчивость были вообще в его природе. Были пункты, в которых я перерос даже его, а он продолжал обращаться ко мне с тою же авторитетностью, не допускавшею возражений, как было два, три года назад. Я замолчал. Я только слушал и изредка спрашивал. В классе же среди сверстников речь моя, напротив, лилась; я сыпал замечания, веселые рассказы и отличался даром живого изложения, пересыпанного остротами. Это была тоже натяжка, я лицемерил; я не находил отрады в пересмешничестве; я ему предавался за недостатком более развитых собеседников и более серьезных предметов для беседы. Своим балагурством я применялся к окружающим, с которыми, чувствовал я, другого, более питательного разговора нельзя вести. Я даже иногда лгал на себя, изображая себя в положениях, которых на деле не принимал, но которые, если бы водились за мною, уравнивали бы меня с товарищами.
Проходя ежедневно Девичьим полем, я вскидывал иногда взор на сторону, откуда высматривал задумчиво дом с большим садом, бывший некогда князя Щербатова, историка, недавно приобретенный Погодиным. С тоской думал я: вот как близко от известного профессора и публициста, а не подойдешь! Если бы брат, познакомившийся после с Погодиным, сошелся с ним, еще когда я жил на Девичьем поле, дальнейшая судьба моя несомненно пошла бы другим путем; мне бы открылся круг, в который я введен был уже тринадцать лет спустя; и развитие, и внешнее положение определились бы иначе. Университет не был бы мне страшен, и в семинарии наверное бы я не остался. Мне открылись бы уроки, и я был бы избавлен от необходимости есть чужой хлеб. Прибавилось бы и бодрости; не приходило бы надобности в превращениях Иванушки-дурачка; все пошло бы ровнее, и от скольких дальнейших противоречий в жизни я был бы спасен!
Два раза, однако, навертывались было уроки. Зять Лаврова, дьякон, женатый на его сестре, рекомендовал меня своему прихожанину, купцу на Таганке, искавшему преподавателя начал французского языка. Явился я. Встречает хозяин-бородач. Потолковали. «Так-то все так, — заключил беседу хозяин, — но видите, у меня дочка на возрасте, вы человек молодой; что это дьякон-то вздумал вас прислать?» Выражения едва ли не были даже грубее по направлению отца дьякона. Я ушел ни с чем, оплеванный; между тем и учить-то приходилось совсем не дочку на возрасте, а сынка лет одиннадцати.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});