На трудном перевале - Александр Верховский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришел Герасимов, с которым у меня с первых дней работы в штабе установились дружеские отношения. Через него ко мне обращались с множеством жалоб солдаты дивизии, которым надо было помочь справиться с той или иной бедой. Я сразу почувствовал в нем что-то необычное. Герасимов был очень серьезен; остановившись в дверях, он сказал:
— Я пришёл к вам за разрешением отлучиться в город.
— Ну что ж, отлучайся. За такими пустяками тебе не нужно было ходить ко мне, разрешить тебе мог и капитан Гришин, мой заместитель по штабу.
— Он, конечно, мог меня отпустить, ваше высокоблагородие, но я хотел переговорить с вами. Время сейчас очень серьезное.
Я сразу понял, что Герасимов пришёл не за отпуском, и решил подбодрить его.
— Верно, Герасимов, говори, в чем дело.
Солдат молчал, видно, не мог решиться. Наконец он начал:
— Команды и полки выбрали потихоньку от начальства своих представителей, для того чтобы обсудить, что делать. Долго так не протянется. Что будет, кто его знает! Сознательные люди хотят объединиться. На такое собрание я и пришёл просить вашего разрешения. Вы всегда заботились о нас. Я не хочу и команда не хочет делать что-либо без вашего ведома.
— Вы же понимаете, что я не могу вам дать такого разрешения.
— Понимаю, ваше высокоблагородие. Только время теперь такое, что по обыкновенным правилам больше жить нельзя.
Я как-то сразу и ясно понял это: в одном слове определялась моя будущая жизнь, и прежде всего мои отношения с подчиненными. Они оказали мне величайшее доверие. По долгу службы мне следовало арестовать [162] их. Но я знал Герасимова, знал, что передо мною не враг, а друг, который, быть может, несколько по-иному, но также не мог терпеть то, что делалось кругом. Я понял из его слов, что народные массы берут дело в свои руки; и сейчас я должен был сказать, с кем я. Герасимов искал пути новых отношений со своим офицером. Старые традиции офицерства толкали меня на отказ, но передо мной сразу встало все пережитое с 1914 года. Бяла, Стрыпа, Румыния, назначение Беляева военным министром, измена императора своему народу, бессилие Думы... Нет, единственным путем спасения России был путь с народом.
— Хорошо, Герасимов. Я рад, что вы доверились мне.
— Я давно знаю вас, Александр Иванович, — ответил Герасимов, переходя впервые с официального обращения на простое, человеческое.
Он попросил разрешения идти, но я не отпустил его.
— Сядь здесь и потолкуем. Скажи, что волнует команду?
— Терпеть больше нельзя. Война идет без конца, и для народа ничего не сделано. Как были бедняками, так бедняками и вернемся назад. Солдаты говорят о том, чтобы не выпускать винтовку из рук.
Это вполне отвечало моим настроениям. Ясно, что народ, который принес столько жертв за время войны, должен был получить добром или силой то, за что он сражался, — место на родной земле. Я сказал это своему вчерашнему безгласному подчиненному.
— Мы так и знали, когда шли к вам, что вы будете с нами. — Затем, помолчав, смущенно добавил: — Александр Иванович, разрешите вас спросить про одно дело.
— Спрашивай, — улыбнулся я.
— В роте у нас говорили, что когда вы командовали во 2-м полку ротой, так стрелки между собой разговаривали, будто вы после расстрела рабочего движения 9 января 1905 года были разжалованы в солдаты и сосланы в действующую армию. Как дело-то было?
— Дело было очень простое и значения не имеет. 9 января 1905 года в корпус, где я учился, пришёл один офицер, улан и бывший паж из эскадрона, расквартированного в нашем манеже. Он показал саблю, залитую кровью, и хвастался своей лихостью, Я оборвал его, [163] сказав, что оружие нам дается для того, чтобы защищать свой народ, а не рубить его. На меня набросились товарищи по корпусу: а что делать, если народ бунтует?! Я им ответил, что народ не будет бунтовать, если царь соберет всенародную Думу и будет с народом советоваться. Вот за думу и за саблю меня и разжаловали из камер-пажей и послали в Маньчжурию. Герасимов слушал с интересом.
— Мы так и слышали, только не могли понять, почему же вы остались в офицерах.
— В октябре 1905 года царь созвал Думу и дал «свободу», и это меня примирило. Я полагал, что теперь дело пойдет хорошо, раз царь будет прямо выслушивать то, чего хочет народ. Но потом грянула революция 1905 года. Армия была отрезана от России на полгода. Я сидел в Маньчжурии, далеко от всего. Не знаю, что было бы со мной, если бы я оказался в центре какого-нибудь крупного движения, как это случилось с моими товарищами по корпусу — Емельяновым и Коханским в Свеаборге. Вероятно, я был бы с народом и против правительства. Но в той части, где я был, все было тихо. А когда мы поехали в Россию, то увидели, что целые станции были разгромлены эшелонами, проходившими перед нами. Служащие рассказывали нам, что на одной станции был такой случай: солдаты принялись громить буфет. Молодой офицер, комендант станции, попробовал их урезонить. Они набросились на него. Он бежал и заперся в вагоне, стоявшем на запасном пути. Толпа подожгла вагон и сожгла его вместе с офицером. Эти картины оставили во мне тяжелый след. Ведь менять надо старый строй на что-то лучшее. Только за это лучшее и стоит бороться, для того чтобы жизнь стала светлее, чище. Так я по крайней мере понимал дело.
— Стойте, Александр Иванович! Ведь это же революция! Люди не ангелы!
— Это верно, но я видел другой путь. Путь, по которому шли Германия и Англия, — путь реформы сверху.
— Это путь как будто неплохой, Александр Иванович, — ответил Герасимов. — Но в хваленой Германии, несмотря на это, развивалось революционное движение; там боролись и работали Маркс и Энгельс, значит, и там не все было хорошо. [164]
— Возможно, что это и так, что идеала нет и там. Во всяком случае, после возвращения в Россию я сказал себе, что не вижу пути, революция несет столько бед, что я не знаю, окупятся ли принесенные жертвы.
— Ну, а теперь как? — живо спросил Герасимов.
Я помолчал. Ни с кем еще я так не говорил. Быть может, еще за день перед этим я не смог бы ответить на этот вопрос, но сейчас Рубикон в моем сознании был уже перейден.
— Теперь я все перепробовал и вижу, что иного пути, как перевернуть все вверх ногами, нет и не может быть. Только в этом спасение России.
— А что вам скажут офицеры, что ответите им вы? — допытывался Герасимов.
— Мне кажется, что лучшая часть офицерства думает так же, как и я. Царь не дает защищать Россию от немцев; я вижу, что только сам народ может себя спасти.
Надвигалась гроза революции; стихийный рост разрухи подрывал самые основы царского строя: рабочие Москвы и Петрограда не получили в январе и 15 процентов голодной нормы. Дороговизна и спекуляция душили рабочих. Массы почувствовали, что нет выхода: «Либо погибай, либо берись за оружие». Забастовки волной разливались по стране. В Петрограде в январе бастовало до 200 тысяч человек.
В далеком изгнании Ленин писал, что революция примет тогда, когда правящие классы не смогут, а массы не захотят жить по-старому. Именно этот момент и наступил. [165]
Часть вторая.Буржуазия в борьбе с пролетарской революциейГлава 7-я.Февральская революция в Севастополе
1 марта врач разрешил мне вставать. Под вечер этого дня дверь моей комнаты распахнулась, и вошел лейтенант Левгофт.
— Вы знаете, что происходит? — взволнованно произнес он. — Сегодня во время обеда в штабе командующего флотом была получена телеграмма от председателя Государственной думы Родзянко. Командующий в море, и телеграмму принял начальник штаба адмирал Погуляев. Прочитав ее, он как. ужаленный вскочил со стула, но никому ничего не сказал. После этого днем комендант крепости собрал всех старших начальников крепости... Это не люди, а какая-то кунсткамера! Комаров, ваш командир дивизии, — единственная светлая личность... Комендант крепости объявил, что правительство сменено какой-то незаконной властью; в управление страной вступили представители Государственной думы; в Петрограде бунт, город во власти мятежников; войска отказались стрелять. Извещая об этом командующего флотом, Родзянко просил Колчака передать морякам: Россия надеется, что Черноморский флот защитит Россию от внешнего врага и ликвидирует того внутреннего врага, который все время мешал победить.
Волнение Левгофта передалось мне.
— Ведь это же революция! — воскликнул я.
— Сомнений быть не может. Такая же телеграмма принята радиостанцией и из Царского Села.
На минуту мы оба замолчали. Волна безудержной радости захлестнула меня.
«Все, что мешало России жить и развиваться, теперь [168] сломано, — думал я. — Можно начинать строить новую жизнь, новую Россию, в которой уже не будет места жалким халупам, крытым соломой, в которой будет достаток и свобода. Но что станет с армией?» Радость сменилась тревогой. Неужели будет так, как и во времена Великой Французской революции: офицеры-монархисты, поднятые на штыки; разграбленные денежные ящики; бегство перед неприятелем развалившейся королевской армии в 1792 году... Понадобилось два года войны для того, чтобы создать новую армию революции.